Рассказ Максимыча

Донская старина

Рассказ Максимыча

Черкешенка.

В воскресный летний вечер около куренька, на завалинке, молодые «зеленые» казачата приставали все к деду Максимычу рассказать что-нибудь про старину. А Максимыч, нужно сказать, был из боевых казаков и много света повидал на своем веку. С Платовым до Парижа дошел. Рассказать есть чего про земли чужие, про народы иноземные, про казачью жизнь старинную. И вот вечерами собирается молодежь и пристает: расскажи да расскажи!

— Старый дюжа стал, — отговаривался Максимыч, — ничего не держится, а имена так прямо нипочем не упомню…

— Ну, да уж зараз разскажу, но тольки не из своей жизни.

Прадед мой, Алексей, рассказывал, как я тольки из под Парижа с грахвом Матеей Иванычем Платовым пришел.

Уж не скажу, когда эта история приключилась: можа под Царем Петром, можа и тово раньше, а тольки во времена енти наши казаки несли службу пограничную по над берегом Тихова Дона. А нехристей разных много тады ходило по другой стороне, уж назвать как их не сумею: вопче бусурманы. Ну, а наши казаки невпромах были: как, бывало, заметят, што бусурман кучами собираться зачнет, пошлют одного казака на курган, штоб он хворост зажег — дать знать в станицу… И вот значить, бусурманы тольки в каюки посадятся, а станичные казаки тут как тут, — на конях, при оружии, они, конечно, напопятную — потому боялись.

А другой раз сами, которые на посту сидят, скучно сделается, захочется кости поразмять. Зараз от старшого приказ: «а ну, братцы, нынче под черкеса кто охотник?» А они все охотники. Оставят двух коноводов коней да добро стеречь, да вместе в каюки, да на енту сторону. Глядишь — и к заре полные каюки седел, ружей. Коней всегда вплавь гнали. А иной раз баб ихних приволакивали. Но служба вопче была невеселая. До станицы далеко, на побывку раз в два месяца пущали, да и то на три дня.

И вот одно время на посту был казак, Манюцков по прозванию, молодой, но шустрый. Всегда с песнями и дюжа отважный — везде первым во всех делах ходил. Ну, значить, отпустили его на Пасху на побывку домой, возвратился, привёз новостей, рассказал все, а сам как ся не веселый. Думали — с дороги уморился, а оно нет выходить. И на другой, н на третий день все сумной, да сумной.

Что-сь то замечается, одним словом.

Уж казаки стали подсмеиваться.

Спрашивают — ничево не говорить, только сопит. Тут и старшой в антирес вошел — спрашиваить: «Ты чего это, Сергей, нюни распустил, как баба, и на казака не стал похож?». Л Сергеп стоит, одно молчит, да посапывает, из подлобья глазами водить. «Ну, говори но сердцу, али баба какая, али девка завелась, за сердце ущемила!»

«Какая баба… они все хорошия, тольки»… И замолчал.

«Ну, что ж тольки?» — допытывается старшой. — Не хочут что ли тебе?…

«Да не-ет, они можа и хочуть, да тольки они все позанятыя… Сам знаешь, баб в станице большой недобор, а у товарища отбивать не дело казачье. Не могу. Совесть насупротив сердцу идет…

Ну старшой, должно, с понятием был, потому говорить: што, мол, послужишь недели две-три, а потом опять отпущу тебя на побывку.

«Поезжай у другую станицу, можа там чего для себе подходящее найдешь, поженишься — повеселеешь».

«Я уж как ни будь это дело обмаракую, чего ж в другую станицу ехать… Там вовсе мине нихто не знает!»

«Ну, как знаешь, а только штобы слюни подобрал, и штоб ухватка была старая».

«Слухаю», — сказал Сергей и пошел.

Дня через три Сергей приходить к старшому и говорить:

«Дозволь мне завтра рыбки съездить половить».

«Што ж, дело доброе надумал — поезжай; привезешь — щербы похлебаем. Тольки — смотри — далеко не заглядывай, а то черкес могеть застукать».

Утром, чуть свет, наш Сергей наладил каюк, сел за бабайки, и поплыл вверх и скрылся за ярком.

Поглядели казаки, поговорили, да и занялись делом кажний.

День прошел, а вечером еще не смеркалось, как сразу поднялась стрельба на том берегу. Не проходить и минуты, как из-за камышей каюк Сергеев показывается.

Стрельба идет! Казаки зараз за ружья, да в каюки.

Глядят, Сергей наш гребеть, что есть мочи, по воде вниз пошел, штоб скорей от пули уйтить.

Казаки за бабайки, да скорей к нему, а он уж одной рукой только ворочает, — другую подбили.

От пуль уж ушел. Поднял руку — махаить.

Казаки скорее к нему подплывают, а уж пол каюка воды, весь пулями пробит.

А на дне баба лежит связанная, голосит, как молодой ягненок, и голосит не по нашему… А глаза у ней, как у волчонка бегают.

Сергей кричит: «скорей, братцы, кровь шибко идет!… За то бабу себе достал…» «Игнатич! — говорит он старому казаку, который по черкесскому мараковал, — скажи ей, что ни убивать, ни резать ее не будем, а переведем ее в нашу веру, да моей бабой будет».

Игнатич ей пару-другую слов сказал по-ихнему, а она и кричать перестала и взгляд веселей сделался.

Пересадили с каюка, перевезли на свой берег, перевязали Сергею руку, а старшой уж к себе требует.

Дюжа грозно встретил его старшой, ругал на чем свет стоить. А Сергей молчит, а у самого глаза веселые бегают. Отходит гнев у старшого. «Ну, говорить, расскажи, Сергей, усю правду, как ты из-за бабы чуть жизни не решился. Говори, как перед отцом родным».

Да дело, значить, было так. Как приехал я в станицу — поглядел: казаки все с бабами, а у ребят уж на приметах есть, а я таким чужим показался. Уж 25-й годок стукнул, а и на примете никого нет.

Пришел вечером домой, а мать спрашнвает:

«Чево ты, сынок, сумной такой?» — Да, так, говорю, — уморился.

Повечеряли, а я мать и спрашиваю: «Што, мамаша, кабы я на бусурманке поженился, любила бы ты ее?»

А она как заграхочить, да и говорить:

«Чего это ты с дура-ума говоришь? Где ж ты — в воде штолича поймаишь?»

«Да нет, я так — шуткую» — говорю. А што на самошнем деле: любила бы ты свою невестку?» — опять спрашиваю.

Мать говорит. «Да как: ежли ты хуть калмычку полюбишь, так как же я ее любить то не буду! Потому ить это мово сына выбор, да и в веру православную приведем»…

Я, конечно, слова эти матринския за благословение принял. Приехал на пост, а сам думаю: што все равно, хучь из бусурманов на той стороне, а должен достать.

Ну, когда в набег ходили, я все таки приглядел, што по одной стежке вечером баба ходить по воду, а може белье полоскать.

Ну, значить, тут я здорово разгорелся.

Думаю: вот она — моя баба… Залег в камыше. Жду. Глядь, идеть…

Вылез из каюка, побрел по воде. С берега к ней подкрался, схватил, обнял рукой, штоб не скулила, да до каюка на руках скорей. Она здорово испужалась, ворочается, тово гляди, што выскочить, а уж глубоко итить, микитки перешло. Добрел до каюка, скорей рот ей завязал, а она уж перед этим здорово голосила! Как поналетить эта черкесня, как зачала палить! Стреляют верно, да прицела брать нельзя. На голос, значить, стреляют. Каюк сразу пробили. Ворочаю, ломаю камыши, — скорей бы на вольную воду выбраться, а там, думаю, свои услышат, — выручат. А она барахтается и кричать все хочет. А штоб сказать ей, штоб не кричала, — потому зла не хочу никакого делать, — не могу, потому не знаю по-ихнему… Ну, а как дошел до вольной воды, пустил каюк по воде. Гляжу, а у нас всполошились. Вот тут пуля мне и секанула. А кто она — девка ли, баба и какого роду — не знаю, Игнатич ничего не сказал… К тебе скоро позвали, не успел добиться». И рассказал все Сергей, а у самого глаза так и бегают. Старшой, значить, приказал позвать Игнатича и черкешенку. А ее уж казаки Аленой прозвали. Уже не кричит, — глаза ласковые, веселые…

«Ну, разскажи, Игнатич», — спрашивает старшой, — кто она и што она такое?»

Игнатич уже успел все порасспросить — и рассказал, что она породы хорошей, что их двое дочерей и она старшая. Много табунов у них, да только нехорошо то, што ее хотели отдать князю какому-то черкесскому, старику старому, а она здорово не хотела.,

«А как я ей обяснил» — говорит Игнатич, — што, мол, казак тебя скрал для того, што б жену из тебе сделать, так она хучь и не сказала — ведь, сам знаешь: баба, ить, она везде хитрая, — а вроде как бы и не прочь».

«А ну ка, Игнатич, — говорит старшой, — спроси ее прямо: люб Сергей, ай нет?»

Игнатич, значить, сказал по-ихнему, а она засмеялась, да и говорить по своему: «Он лучше как то — вроде, потому што не такой черный. У нас хучь и все черные, — ребяты то исть, — а этот хучь черный, да не такой. Да, опять же, не всякай у нас решился бы за бабой на другую сторону плыть».

А Игнатич ей по-ихнему. «Да у нас, девка, у самих этого добра большая нехватка»… Да вот просить она, штоб на ту сторону передали, штоб старики не безпокоились, што, мол, жива и в хорошем духе…

Старшой говорит:

«Што передать — это не штука: вот пленного добудем, так обратно отправим сказать, што жива и здорова…

А теперь вот што, Сергей! как месяц взойдет, седлай коней, да в станицу. Там твоя рука вылечится. Поп к Троице приедет, выкрестишь себе невесту, да и свадьбу загуляете. А придет время, — меня крестным отцом позовешь… А ты, Игнатич, поезжай с ними. Бабу спроведаешь, да в дороге разговор весть будешь. Да накормить то не забудьте! Смотрите, сала не давайте, а то у них нельзя… Ну, с Богом! Час добрый!»

Повечеряли. Месяц поднялся. Игнатич, Сергей и Алена уж держат путь к станице. Игнатич все время спрашивает ее, да нет-нет, да и ввернет: што и как по-нашему называется. Она скажет: «чудно»! — И все смеются…

На заре приехали в станицу. Сергей прямо к. матери. «Ну, вот, мамаша, привез себе бабу, а тебе дочку. Люби, как свою!..» Мать сразу не поверила, глядит и смеется, а как увидала, что у Сергея рука перевязанная, как зальется горькими слезами!

«Што это тебе бусурманы проклятые подбили?» — кричит.

А Сергей спрыгнул с коня и показывает руку.

«Погляди, мамаша, рука сама владает, ничего безпокойнаго нету. А за то дочку тебе в подмогу привез, люби и жалей ее… Вот поп приедет — перекрестим, ее уж казаки Аленой прозвали… А там и поженишь меня… Правда, што без приданаго совсем, но што ж будешь делать! Наспех дело вышло, терпежу не стало… Поеду служить и приданого добуду»…

Рассмеялась мать и стала ласковые слова Алене говорить, да все по пустому: ничего Алена не понимает, сама ласково глядить, а ответить не по своему не могеть.

Игнатич тут же стоить — посмеивается.

«Ну, Матвевна, поеду я к себе, а то завтра на заставу ехать».

«Да как же мы без тебя, она ни слова не пойметь! Останься, растолкуешь, чево надобно будить»— просит мать.

«Да чево ж это я и в постель с Сергеем ложиться буду, и все обяснять?.. Ну и выдумала, Матвевна! Погоди, год пройдет, так от нашей бабы разлику не будет!.. Ну, простите! Поеду, — завтра на заре заеду».

Мать захлопотала с завтраком. Сели за стол, мать с сыном разговор ведут, а Алена тольки глазами водит.

Порешили, што б она сегодня же начала ходить к деду Трохиму — а он из плена бежал и по-черкесски говорил как по своему — учиться вроде языку. И после завтрака мать повела Алену учить по-нашему.

Станица скоро узнала, что Сергей выкрал себе бабу с другой стороны, и к вечеру уж народ валил глядеть, какая она из себе есть.

Потом все пообвыкли. Рука Сергеева прошла почти к Троице. Тут поп приехал, выкрестили по православному. А ее уж дед Трохим «Отчу» выучил читать.

А зараз после Троицы и свадьбу сыграли. Сам атаман приезжал. Пили все, — давно так не пили! Сергею дали месяц побывки, пожил он, а потом и на заставу поехал.

Алена привыкать стала. Иной раз как сковородить чево нибудь, так чуть со смеху не лопнешь! Бабка Матвевна не нахвалилась своей невесткой: слухменная, да работящая. Через год дети пошли, — здорово чернявые.

На улице так и прозвали: Черкесовы. Кажний знает, што это про Сергееву подворье говорять. Вопче пара получилась добрая; даром хучь бусурманской породы, а казачью жисть сумела перенять…

«Ну, вот вам, ребяты, и разсказ мой. Видали, как казакам чижало жить было! Бабу и ту с кровью приходилось доставать. А теперь што! Ничего насупротив прежней жизни, все под руками!… Ну, пора спать!… По домам. Спина што то разболелась, должно дождь сберется… Пойду спать, — сказал решительно Максимыч и заковылял к себе в курень.

Ребята остались еще и долго делились впечатлениями о рассказе деда Максимыча.

Париж.

К. Михайленков.

Оцените автора
Казачий Круг