Казачий круг-История, традиции и культура казачьего народа.

Казачий круг-Независимый казачий информационный сайт. Основан в 2008 году. История, традиции и культура казачьего народа.

Казачий круг - Новости

Казачий круг - Статьи

Казачий круг - Осторожно ряженые

Казачий круг - Георгиевские кавалеры

Казачий круг - Майдан

Казачий круг - Фотоальбомы- Галерея

 




























Сайты партнеров

Казачья гамазея
 Дикое поле
Шермиции



Вольная станица

 

 



 

 


 










 

История, традиции и культура казачьего народа.

 

Вы пользуетесь Яндекс? Мы стали ближе, добавьте виджет "Казачий круг", и будьте в курсе самых последних новостей.
 

Казачий круг. История, традиции и культура казачьего народа.

История, традиции и культура казачьего народа.

добавить на Яндекс




История и традиции.

Кавказская война. Том III. Cобытия Персидской войны 1826-1828 годов.

01.08.11 Автор: Василий Александрович Потто 


КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

Том 3.

Персидская война 1826—1828 гг.


I. ПРЕДВЕСТНИКИ ПЕРСИДСКОЙ ВОЙНЫ

В эпоху великих европейских войн, 12 октября 1813 года, Гюлистанский договор заключил собой десятилетнюю войну между Россией и Персией. Но следовавшие затем тринадцать лет мира были лишь продолжительным перемирием. Затишье, восстановившее внешние признаки дружбы между двумя державами, было обманчиво и служило только предвестником новых военных бурь. Тихо зрело глубоко зарытое семя вражды, ожидая удобных моментов для всхода, и в действиях персидского правительства, сквозь обычную лукавую азиатскую скрытность, то и дело прорывалось тайное недоброжелательство, напоминавшее начальникам Кавказского края о необходимой осторожности.
Гюлистанский мир, заключенный под громовым впечатлением побед Котляревского, отторгнувший от шахских владений богатые закавказские провинции, не мог не оскорбить слабую, но гордую Персию, несмотря на века несчастий все еще связывавшую свою славу со славой Персидского царства эпохи калифов. Повелитель “средоточия вселенной”, преемник грозного Шах-Аббаса и представитель новой династии, шах глубоко был затронут потерей ханств, после того, как он мечтал уже отторгнуть от России свою древнюю данницу, Грузию; ниспровергнуты были честолюбивые замыслы любимого сына его Аббаса-Мирзы, желавшего ореолом побед обеспечить за собой наследие престола; роптали подкупленные англичанами сановники, обманутые в своих расчетах; негодовал народ, на который всей тяжестью легли военные неудачи. Весьма вероятно, персияне, несмотря на все невыгоды своего положения, не заключили бы столь тяжкого мира, если бы англичане, дрожавшие за свои торговые интересы, не уверили шаха, что возвращение уступленных провинций будет достигнуто легко дипломатическим путем при могущественном посредничестве Англии.
Но и Англия, добившаяся постыдного для Персии мира в исключительных заботах о развитии своей торговли в монархии шахов, довольна не была. Удачно вытеснив в 1811 году окрепшее было там влияние французов, англичане боялись, чтобы Россия не получила преобладающего значения в стране, столь близкой к Индии, и всеми силами противодействовали успехам русского оружия. Несмотря на дружеский союз с Россией против общего врага, Наполеона, Англия пошла так далеко в своей расчетливой политике, что затратила крупные суммы на формирование регулярной персидской армии, так быстро погибшей под ударами Котляревского,– а английские офицеры принимали и непосредственное участие в делах персиян против русских. Гюлистанский мир, разрушив все плоды этих усилий, нанес Англии суровое дипломатическое поражение и должен был вызвать с ее стороны новые козни против возраставшего влияния России.
Действительно, во все тринадцать лет мира Персия была ареной дипломатической борьбы между Россией и Англией за влияние. В Тегеран и Тавриз являлись английские посольства со сказочной пышностью и блеском, так много значащим в глазах азиатских народов. Раболепно подчиняясь унизительным требованиям персидского придворного этикета, англичане в то же время с такой безумной расточительностью сорили деньгами и дорогими подарками, что все, окружавшее шаха и Аббаса-Мирзу, было закуплено и рвало обеими руками то, что можно было сорвать с англичан, отводя интересам государственным последнее место. Конечно, расчетливые англичане не на ветер пускали те баснословные суммы, которых им стоила Персия; эти суммы составляли лишь ничтожную часть барышей, которые приобретала ост-индская компания, сбывая персиянам свои товары, и особенно ром.
Бороться с Англией на этом поприще, уничтожить ее влияние – было для России не под силу уже потому, что “ни сей торговли, ни рассеваемых Англией денег мы ничем заменить не в состояний”, как справедливо замечает Ермолов в своих донесениях. Естественно, что в сферах, руководивших тогда судьбами персидской монархии, Россия, в противоположность Англии, друзей не имела; боялись ее грозных сил, помнили суровые уроки, данные ею при Мигри и Асландузе, но готовы были воспользоваться всяким случаем, чтобы нанести ей существенный вред. В основании всех отношений к ней Персии лежал исключительно страх перед ее могуществом.
Все политические обстоятельства складывались в высшей степени неблагоприятно для развития мирных чувств между двумя соседними монархиями. Подстрекаемая Англией, Персия путем бесконечных переговоров домогалась возвращения хотя бы части отторгнутых от нее земель и ежеминутно создавала все новые и новые политические затруднения. Но все ее домогательства встречали суровый отпор, возбуждавший в государственных людях Персии затаенное озлобление, едва прикрываемое маской восточной вежливости и низкопоклонных Фраз. Нет сомнения, что отношения Ермолова к персидскому двору также не способствовали упрочению приязненных отношений. Непреклонная политика, выдвинутая им с первых дней его пребывания в Тегеране и со строгой последовательностью проводимая в Закавказском крае, сделала его личным врагом наследника персидского престола, в руках которого соединялись все нити русско-персидских сношений. В личности Аббаса-Мирзы, по свидетельству Ермолова, лежала одна из главнейших причин тех политических затруднений, которые в будущем грозили неминуемой войной.
Дело в том, что года за четыре до поездки Ермолова в Персию, Аббас-Мирза, второй, но любимый сын шаха, торжественно и всенародно объявлен был, по воле отца, наследником персидского престола. Таким образом, законный наследник, старший его брат, Мегмет-Али, человек с выдающимися способностями, весьма расположенный к России, должен был уступить ему место.
Официальным предлогом к этому нарушению священных прав первородства послужило, кажется, то, что Мегмет-Али был рожден христианкой, в то время как мать Аббаса-Мирзы происходила из той же воинственной тюркской фамилии Каджаров, к которой принадлежал и царствовавший в Персии дом. Но этот предлог в глазах народа был не настолько важен, чтобы из-за него мог быть нарушен один из основных законов государства,– и положение Аббаса-Мирзы было двусмысленно и шатко.
Мегмет-Али как сторонник России мог рассчитывать на ее поддержку; в самой Персии он имел свою значительную партию приверженцев и однажды, в присутствии шаха и придворных, громко сказал Аббасу-Мирзе: “По повелению шаха я преклоняю голову свою перед тобой как перед наследником престола, но в свое время мечи наши решат, кому из нас владеть Персией”.
Таким образом нарушение прав первородства ничего не обещало стране, кроме потоков крови. И если самому шаху, по ироническому замечанию Ермолова, “достаточно было одной уверенности, что сего при жизни его не случится”, то Аббасу-Мирзе приходилось серьезно подумать о средствах удержать за собой незаконно захваченное наследие.
Первое, что представлялось ему на этом пути, было признание его наследником персидской монархии со стороны могущественного русского императора. Ермолов предвидел, однако, ту беспокойную и вредную для России роль, которая предстояла в будущем Аббасу-Мирзе, и не спешил утвердить столь большие права за несомненным и непримиримым врагом, в прямой ущерб другому, дружественному России принцу.
Несмотря на то, что одним из пунктов Гюлистанского договора Россия обязалась признать наследником Персии того, кого назначит шах, Ермолов, в бытность свою полномочным послом в Тегеране, сумел ловко обойти вопрос и уклонился от официального шага в этом смысле; он даже не считал нужным скрывать своих настоящих чувств к Аббасу-Мирзе,– с тех пор заслужил его ненависть. Тогда Аббас-Мирза обратился окольными путями непосредственно к русскому министерству иностранных дел и успел добиться своей цели, благодаря именно тому, что взгляды Ермолова не разделялись министром.
Признание Аббаса-Мирзы наследником персидского трона оказалось, как и предвидел Ермолов, весьма важной политической ошибкой, и отношения между Россией и Персией, вместо того, чтобы выиграть, напротив, бесконечно проиграли от этого неосторожного шага. С того самого момента, как он был сделан, начинается новый ряд политических усложнений, который в конце концов неизбежно должен был повести к войне. Пока Аббас-Мирза не был признан русским двором, он имел лишь косвенное и незначительное влияние на политические дела, ограничивая их скромной ролью начальника смежных с Россией провинций; теперь с ним приходилось разговаривать как с наследником трона, и уже ни один хоть сколько-нибудь важный вопрос не мог пройти без его участия. И вот, под его влиянием снова появляются на сцену притязания Персии на Карабаг и Талышинское ханство.
Аббас-Мирза мечтал заставить Ермолова согласиться на эти уступки угрозами. На самой границе Карабага он отвел владения беглому царевичу Александру, а земли, смежные с Талышинским ханством, дал в управление убийце князя Цицианова. Все, что бежало из русских пределов, находило у наследного принца почетный прием и безопасное убежище; он вел тайную переписку с закавказскими ханами, волновал татар, поддерживал деньгами смуты в Дагестане и, наконец, почти открыто договаривался с Турцией, предлагая ей заключить наступательный союз против России, могущество которой, по его мнению, угрожало всем магометанским государствам. К союзу этому Аббас-Мирза мечтал привлечь весь мусульманский мир и, льстя самолюбию султана, тайно давал ему понять, что тот как глава союза, призван возвратить своему трону утраченный блеск времен калифата.
Признанием Аббаса-Мирзы не достигалась и та единственно уважительная цель, которую выставляла Персия перед русским правительством,– избавление страны от внутренних потрясений. Правда, Аббас-Мирза уже не мог опасаться происков старшего брата, к тому же скоро умершего, и партия приверженцев последнего должна была сойти со сцены, зная решительную волю русского царя; но именно то, что, казалось, должно бы дать Персии спокойствие, и послужило для нее источником бедствий. Уже не связанный соперничеством, Аббас-Мирза вовлек ее на скользкий путь политики приключений.
Нельзя, впрочем, не сказать, что его более или менее вынуждали к этой политике и самые обстоятельства. Династия Каджаров, в лице свирепого Ага-Мохаммед-хана овладевшая персидским престолом путем кровавых смут и цареубийства, не имела на своей стороне даже выгоды долговременного обладания властью, что на Востоке нередко заменяет законное право. И Аббас-Мирза, принадлежавший к этой династии, да к тому же и сам незаконно овладевший правами старшего брата, и в личных и в династических интересах должен был искать блеска военной славы и победных триумфов, чтобы по крайней мере оправдать в глазах народа свое избрание в наследники трона. К этому направлены были все его действия, и он не переставал питать надежду отторгнуть от России покоренные ею области,– славнейшее дело, которое могло ему предстоять. Но на этом пути перед ним не было даже выбора: только одни англичане могли снабжать его деньгами и для рассеяния смут в русских пределах, и для заведения регулярных войск, на которые он смотрел как на будущий оплот своего могущества. И он по необходимости становился орудием в руках англичан.
В то время, как на сцене политической жизни Закавказья и Персии появился Ермолов, Персия, на четвертом году Гюлистанского мира, конечно, не могла и думать снова воевать с Россией. Но политика, направленная к приобретению военной славы наследнику трона, повела за собой сначала другие, меньшие войны. В 1818 году Персия воевала с афганцами, и шах, как бы напоминая Ермолову о своем могуществе, прислал ему следующее восточно-гиперболическое и цветистое извещение об одержанных им успехах.
“Победоносным войскам нашим,– писал шах,– всегда покровительствуют конные полки небесных сил, а потому действия неприятелей на ратном поле имеют против нас такую же силу, как звезды небесные против восходящего солнца... Пламенный меч наш, устремленный к поражению неприятеля,– есть молния, все сожигающая. И звезды светом победы освещают изображенную на счастливых знаменах наших луну”.
Описывая самую битву, шах говорит:
“От пыли, несущейся никем непобедимой конницы нашей, место сражения померкло так, что если бы открытый сарбазами огонь не освещал его, то стрелы, лишающие жизни, не находили бы пути пронзать сердца неприятельские. Пять часов длился бой, и воюющие не различали белого и черного. Наконец, на закате солнца, от огня пушек, сокрушающих Кавказские горы, разрушилось и основание неприятельских войск. Вдруг знаменитый наш сын, Али-Мирза-хан, хороссанский валий, со своими богатырями, наподобие волн морских, напал на неприятеля, и щедрой милостью Бога и нашим счастьем зефир победы развеял кисти у знамени победоносного сына нашего: несчастное же знамя неприятеля – низверглось. При сем нападении победоносный сын наш лично устремился на Ширдаль-хана (брата афганского владетеля) и мечом, сверкающим как молния, нанес удар ему в голову и разрубил его до самой груди, отчего тот упал с лошади, в пример прочим зрителям”...
Нужно думать, однако, что в действительности победа персиян не была так блистательна; по крайней мере, Ермолов, конечно не без основания, писал министру иностранных дел графу Нессельроде следующее:
“Хоросанцы вместе с афганцами разбили персидские войска, и урон ужаснейший. Начальствующий оными откупил свою голову большой суммой денег, и шах, хотя продолжил ему командование войсками, но, собрав большие силы, сам пошел на неприятеля. Жители Тегерана полагают, однако же, что он далеко не пойдет, опасаясь, дабы малейшая неудача под его собственным предводительством не произвела худое в народе впечатление. Невзирая, однако же, на неудачу, разглашаются ложные о победах известия и отправляются торжества. Таким образом уведомляет меня Аббас-Мирза о победе над курд-балдасами, когда имею я известия, что войска его понесли значащий урон”.
Так или иначе, но столкновения с афганцами значительно подняли дух персиян, и в 1821 году они начинают войну уже с Турцией.
С давних пор между двумя соседними мусульманскими державами были серьезные поводы к неудовольствиям, обостренные враждой пограничных начальников. Границы были ареной обоюдных набегов, разбоев и возмутительных насилий. Ермолов отмечает, что причиной вражды были, между прочим, притеснения, делаемые в турецких пределах персидским торговцам, и обиды, причиняемые ездящим на богомолье в Калбалай. Все внимание Порты было отвлечено в то время греческой войной за независимость, и многочисленные войска ее из Анатолии были выведены. Аббас-Мирза, уверенный, что Россия вступится за греков и объявит со своей стороны войну Оттоманской Порте, решил воспользоваться именно затруднительным положением последней и на ее счет создать себе военные триумфы. К Ермолову он писал между тем, что его подвигает к войне с Турцией чувство негодования на жестокость турецкого правительства против греков и вообще христиан. Он ездил даже в Эчмиадзинский монастырь и там просил католикоса на христианском алтаре освятить его меч. “Но, конечно, не мщение за христиан мог иметь в виду Аббас-Мирза, владетель мусульманский. Нельзя усомниться, что в расчетах английского правительства выгоды торговли дороже крови истребленных христиан”,– так доносил Ермолов, намекая, что и в этом случае Аббас-Мирза служил только послушным орудием английской политики.
В сентябре 1822 года, персидская армия быстро и неожиданно вторглась в турецкие пределы. Застигнутые врасплох и неготовые к обороне, турки не могли противиться, и Баязет, после слабой обороны, сдался. Персияне заняли также несколько небольших, но по своему положению довольно важных крепостей и в том числе Топрах-Кале, лежавший на арзерумской дороге. Отсюда набеги их простерлись даже до окрестностей Багдада, где все небольшие стычки окончились в их пользу. Даже жители Карса до того страшились персиян, что просили Ермолова занять войсками их крепость. “Не мог я сделать сего по настоящим обстоятельствам,– говорит он,– но многие селения спасли мы тем, что под видом охранения купленного нами хлеба расположили в них небольшие отряды”. Многие армянские деревни совсем бежали в русские пределы, и турки им не препятствовали.
Военные действия были, однако, не продолжительны. Оставив в Топрах-Кале небольшой гарнизон, Аббас-Мирза двинулся дальше. Не доходя до Арзерума, он встретил наконец турецкий лагерь. Здесь успели сосредоточиться войска двух пашей; но паши враждовали между собой, и никакого единства действий ожидать от них было невозможно. Аббас-Мирза стал готовиться к бою. Но турки бросили лагерь и пустились бежать по направлению к Арзеруму. Персияне кинулись грабить оставленное. Вдруг между ними пронесся слух, что турки возвращаются. Слух этот был ложен; тем не менее персидское войско пришло в неописуемый страх и, в свою очередь, поспешно стало отступать по направлению к Топрах-Кале. До сих пор еще не знают, которая из двух бежавших друг от друга армий остановилась прежде; известно только, что вскоре после этих маневров в персидском войске явилась холера, которую многие объясняют сильным нравственным потрясением людей. С тех пор с каждым днем возрастала в лагере персиян смертность – и солдаты толпами разбегались. Судьбе угодно было, однако, еще раз осенить знамена Аббаса-Мирзы победой. Дело в том, что сорок тысяч турок из Карсского пашалыка, пользуясь удалением его к Арзеруму, нахлынули на Топрах-Кале и, построив две батареи, принялись его бомбардировать. Гарнизон терпел, но не сдавался. Вдруг на соседних горах появились бегущие войска Аббаса-Мирзы. Турки поспешно сняли батареи – и отступили.
Одновременно с тем шли военные действия и со стороны Эриванского ханства. Но там дела персиян шли менее успешно. Курдистанский валий передался туркам и, делая набеги на Эриванское ханство, производил в нем страшные опустошения. В одной довольно горячей схватке была вырезана почти вся персидская конница, составленная исключительно из разбойников, давно бежавших из татарских дистанций Грузии. Потерпел сильно около города Вана и батальон, составленный из русских дезертиров.
Эти неудачи и явившееся убеждение, что между Россией и Турцией войны не будет и что последняя, опомнившись, соберет достаточные силы, чтобы наказать персиян за внезапное нападение, заставили Аббаса-Мирзу удовольствоваться приобретенной, славой, и 27 октября он уже возвратился в Тавриз.
Мирный договор между Персией и Турцией заключен, однако, гораздо позже, именно в 1823 году. Извещая об этом Ермолова, Аббас-Мирза писал надменно, что турки принуждены к тому блистательными успехами его оружия.
Как ни были проблематичны успехи персидского оружия в войнах с афганцами и турками, они стали предметом гордости для самого Аббаса-Мирзы и окончательно убедили его в могущественном значении созданной им регулярной армии. С пылкостью воображения, характеризующей азиатский Восток, он уже мнил теперь, что в силах померяться и с Русской империей. И вот, по заключении мирного договора с Турцией, он поднимает новый вопрос о проведении границ, условленных Гюлистанским трактатом между Россией и Персией.
Еще во время посольства Ермолова в Тегеран все дело о границах, по повелению шаха, было окончательно передано на решение Аббаса-Мирзы, и с тех пор в течение шести-семи лет оставалось открытым. Но ставя его на очередь, Аббас-Мирза умышленно дал своим требованиям такие преувеличенные, размеры, которые рано или поздно, но неминуемо должны были повести к разрыву.
Дело в том, что по Гюлистанскому договору отошли к России, в составе Карабагской области, части Чаундурского и Копанского магалов, расположенных в треугольнике, образуемом реками Араксом, его притоком Копан-Чаем и линией, проведенной к северу от Мигри. Это-то пространство, оставаясь неразмежеванным, и служило постоянным предлогом к дипломатическим пререканиям. Персияне продолжали удерживать за собой весь этот треугольник, принадлежавший России по смыслу Гюлистанского трактата, а русские, взамен того, занимали принадлежавшее Персии северо-западное побережье прекрасного озера Гокча, расположенного на севере Эриванского ханства.
Гокча представляет собой одно из поразительнейших зрелищ. На высоте семи тысяч футов, среди обрывистых скалистых гор, перед вами открывается громадное водное пространство и будто огромное зеркало в каменных рамах отражает безоблачное небо и цепи гор,– снеговые со стороны Карабага. Площадь этого озера заключает в себе пространство более трех тысяч квадратных верст. Это целое море, море – на высоте, превышающей тысячи на две футов высоту Чатырдага! Та же бесконечная морская даль, та же безбрежная водная равнина, уходящая за горизонт, та же чудная синева, какая открывается взору при виде любого моря,– и все это на вершинах горных кряжей, на высоте семи тысяч футов.
Таково знаменитое Гокчинское озеро.
Серые, пепелистые горы справа и слева обложили эту морскую синеву, а прямо перед глазами бесконечная даль, неизмеримая масса воды. Влево, с небольшим в версте от западного берега, виднеется небольшой скалистый остров, имеющий верст шесть в окружности. Это – бесплодная скала, покрытая очень скудной землей, занесенной сюда ветром, выветрившейся лавой да расположившейся растительностью. На нем виднеются серые стены древних построек и настоящих укреплений, над которыми высятся такие же древние конические купола армянской церкви. Это древний армянский монастырь, который, как и самая Гокча, называется по-армянски Севан.
Глубоким уединением веет от этого неприступного островка, сообщающегося с землей только посредством лодок, которые держат монахи. Тишину этого уединения нарушают лишь однообразные прибои волн да жалобные крики морских чаек. Горы амфитеатром обступают и озеро, и весь юго-западный горизонт и придают всей этой местности много величавой поэзии.
Окруженная водой, святая обитель только своей трудно доступной местности обязана тем, что ни разу не была разграблена кочевавшими здесь хищными курдами, не имевшими у себя флотилии. Предания хранят, однако, память о многих попытках разбойничьих племен добраться до монастыря и до его мнимых сокровищ. Монахи рассказывали много дивных и любопытных вещей, свидетельствующих и о хитростях, на которые пускались враги, и о небесной помощи, которая ограждала обитель. Говорят, например, что как-то раз лезгины задумали ограбить монастырь, но лодок достать им было негде. И вот они засели в деревянные ящики, которые под видом товаров и были нагружены на монастырские лодки самими же монахами, принявшими эти закупоренные тюки на берегу от возчика-татарина. По счастью, во время плавания, какому-то мальчику случилось услышать, как один из лезгин спрашивал другого: скоро ли берег? Мальчик поднял тревогу,– и предприимчивых разбойников вместе с ящиками побросали в воду.
В другой раз, при царе Ираклии Великом (5 января 1775 года), когда лезгины вторглись в Эриванскую область и опустошали христианские селения, большинство жителей по обыкновению укрылось на острове. Дело было зимой. Лезгины, не застав во многих деревнях ни души, пустились к монастырю по замерзшему озеру. В монастыре шла литургия, когда архимандриту Иоанну сказали, что неприятель вступает на остров. Он вынес к народу святые Дары и, обратившись к нему, сказал: “Молитесь, готовьтесь к принятию святых божественных Тайн!” В это время лед рухнул, и холодные воды озера поглотили неприятеля.
Благочестивый народ долго чествовал память своего избавления, и ежегодно 5 января, когда совершилось чудо, под сводами храма пелись благодарственные молитвы монастырскими иноками.
В этом-то величавом уголке природы и располагались летом русские войска для ркарауливания своих татарских кочевий. Закавказское начальство не прочь было уступить персиянам занятую ими часть Карабага, с тем чтобы удержать за Россией берег Гокчи, и такое решение пограничного спора было не безвыгодно для обеих сторон. Персияне получили бы лучшую и обширнейшую землю; выгода России заключалась в том, что, в место мусульманских подданных Карабага, она приобрела бы на берегах Гокчи армянское население, вместе с одной из тех древних святынь, которые так чтятся армянами.
Так или иначе, на обоих спорных пунктах необходимо было, однако, окончательно определить границы. Но начатые Аббас-Мирзой переговоры по этому вопросу, в течение всех последующих трех лет, до начала войны, носят характер упорных и намеренно создаваемых усложнений.
Когда, в 1823 году, решено было приступить к размежеванию и съехались назначенные для этого персидские и русские комиссары, скоро стало совершенно очевидно, что никакое соглашение невозможно. Под влиянием турецких побед, персияне надменно противоречили русским комиссарам на каждом шагу и “вопреки даже здравого смысла”, как выражается Ермолов. Так, например, чтобы дать буквальному смыслу договора выгодное для себя толкование, персияне требовали, чтобы левый и правый берег реки определялись не стоя лицом к ее устью, по течению, а напротив. На этом настаивал и сам Аббас-Мирза, “которого – как ядовито замечает по этому поводу Ермолов,– многие считают великим гением, преобразователем своего народа, вводящим европейское просвещение”. “Мнение сие,– говорит он,– разделяет с прочими и наше министерство, имевшее бы, кажется, нужду знать его короче”.
Видя, что переговоры комиссаров не поведут ни к чему, Ермолов разрешил управляющему тогда Карабагом князю Мадатову иметь личное свидание с наследником персидского трона, охотившимся в то время на правом берегу Аракса.
Свидание это состоялось у Худоперинского моста. Окруженный блестящей свитой и многочисленной конницей, составленной из первейших фамилий трех мусульманских ханств, явился Мадатов в назначенный день у Худоперинского моста. Богатая одежда всадников, дорогое оружие, драгоценный убор статных карабагских коней в соединении с грозными рядами сорок второго егерского полка, стоявшего под ружьем с распущенными знаменами, представляли поистине внушительную картину. Аббас-Мирза приехал в сопровождении своих сыновей и всего двора. Его приняли с подобающими почестями, и все, что только могли позволить средства, было употреблено Мадатовым для того, чтобы придать этой встрече более наружного блеска, который так легко очаровывает умы персиян. В лагере целый день гремела музыка, устраивались маневры, скачки, разные военные игры, в заключение был сожжен великолепный фейерверк. Персияне, действительно, были так обворожены любезностью князя и пышностью даваемых им празднеств, что долго после того они обозначали 1823 год фразой: “когда был фейерверк князя Малахова”.
Но встреча эта не повела ни к чему. Мадатов тщетно старался утвердить добрые отношения с наследником Персии. На все, что говорил Мадатов, Аббас-Мирза отвечал одно, что он употребит все средства доказать, как велико желание его приобресть расположение к себе императора и угодить Ермолову. Этими неопределенными обещаниями все и ограничилось. “Зная Аббас-Мирзу,– говорит Ермолов,– я никогда и ни одному слову его не поверил”. И Ермолов не ошибался.
Скоро наступило холодное время; пограничные с Персией горы покрылись снегами, и комиссары, ничего не решив, разъехались. Острый вопрос о границах так и оставался открытым.
В начале 1825 года, в марте, переговоры возобновились. В Тифлис приехал некто Фет-Али-хан Тавризский, уполномоченный заключить окончательные условия о размежевании. Ермолов предложил обменяться участками: часть Карабага оставить за персиянами, Гокчинский берег – за Россией. На этот раз переговоры, по-видимому, пошли довольно успешно. Предварительный акт был заключен. Но сговорчивость персидского уполномоченного, как оказалось, имела в основании своем некоторые задние мысли. Дело в том, что Аббас-Мирза уже давно хотел поставить ханом Эриванской провинции одного из своих сыновей, чтобы предоставить ему богатые доходы с этой области. Но сардарь сидел в Эривани крепко и пользовался особенными милостями шаха. Аббас-Мирза рассчитывал добиться своей цели при посредстве кавказского начальства; были происки, чтобы Ермолов, жалуясь шаху на поведение эриванского сардаря, в то же время выхвалял бы перед ним добрые отношения Аббаса-Мирзы и указал бы ему на пользу подчинить все пограничные с Россией области одному начальнику, то есть, конечно, наследному принцу.
Аббас-Мирза хотел сделать Ермолова орудием своих честолюбивых и корыстных замыслов.
Но пока Фет-Али-шах проживал в Тифлисе, дела неожиданно изменились: умер воспитатель Аббаса-Мирзы, старый каймакам, Мирза-Бизрюк, человек необыкновенно умный и ловкий, до последних дней сохранявший огромное влияние на своего воспитанника. Слабохарактерный Аббас-Мирза сделался игралищем партий. Теперь он подпал под влияние могущественного тавризского первосвященника, Муштенда-Мирзы-Мехти, страшного религиозного фанатика: Мехти уверил Аббаса-Мирзу, что малейшая сговорчивость по поводу границ уронит его во мнении народа и что необходимо оружием смирить гордость России, возвратить потерянные Персией области, не исключая самой Грузии, и изгнать русских за хребет Кавказа.
Аббас-Мирза собрал военный совет, на который приглашены были и первосвященник как человек, могущий дать направление – общественному мнению, и евнух, необходимая особа, хранитель тайн дворца и сераля, и беглые русские изменники. Все мнения оказались против мира с Россией. Сурхай казикумыкский ручался головой, что, имея в горах много приверженцев и сильные связи, он легко поднимет весь Дагестан и наводнит лезгинами Грузию. Хвастливый эриванский сардарь, не участвовавший в совете, но имевший много причин опасаться Аббаса-Мирзы, писал униженно, что, если ему позволят, он в течение двух месяцев будет в Тифлисе. Первосвященник торжественно объявлял, что он благословит победоносные знамена Аббаса-Мирзы и сам, с пятнадцатью тысячами мулл, пойдет впереди, указывая путь к славе.
Совет имел на наследного принца решающее влияние. Фет-Али-хан, возвратившийся в Тавриз, был уже принят весьма неблагосклонно, а акт, составленный им, уничтожен. Взамен его Аббас-Мирза предложил русскому правительству свои условия, которые принять было невозможно; он не только не соглашался ни на какой обмен участков, но желал оставить за Персией и карабагские земли, и Гокчу и требовал, сверх того, всего Талышинского ханства вместе с Ленкоранью. А под рукой делались уже усиленные приготовления к войне и собирались войска. Скоро на русских границах появились персидские отряды там, где прежде их никогда не бывало. Даже те пункты, которые занимались русскими караулами на летнее время для прикрытия кочующих татар,– персидским войскам приказано было тотчас занять, как только русские, с приближением осени, уйдут. В то же время дерзость пограничных персидских начальников стала переходить всякие границы. Так, посланный Ермоловым в Талышинское ханство полковник генерального штаба Эксгольм встречен был на границе его персидским чиновником, требовавшим, чтобы он возвратился назад, угрожая в противном случае прибегнуть к силе. На возражение Эксгольма, что он находится на земле, принадлежащей России, чиновник дерзко ответил, что земля принадлежит Персии и что он делает большое снисхождение, позволяя Эксгольму возвратиться.
Ермолов знал все, что происходило в Тавризе. Он писал государю, что Аббас-Мирза не остановится на дипломатических переговорах и будет требования свои поддерживать оружием; он просил усилить кавказские войска одной пехотной дивизией и несколькими казачьими полками, видя в этом единственное средство предупредить войну. Император Александр, судивший о русско-персидских делах по докладам графа Нессельроде, не разделял, однако, опасений Ермолова. Уверенный в миролюбии Персии, он писал к нему из Таганрога, что “должны быть употреблены все меры к сохранению мира, отнюдь не доводя до войны, для нас тем более невыгодной, что войскам довольно было дела и у себя на Кавказе”.
“Я не могу поверить,– писал и Нессельроде Ермолову,– чтобы персияне были так неблагоразумны, чтобы решились на войну, когда мы со всеми в мире”. А между тем персияне не считали даже нужным скрывать свои приготовления. С осени 1825 года начались уже грабежи в пограничных русских землях и волнения между джарскими лезгинами. Персидские агенты рыскали в ханствах и по татарским дистанциям. Не замедлили последовать и пограничные столкновения войск.
В начале ноября 1825 года, Русский караул из небольшого числа татарской конницы, стоявший на берегу озера Гокчи, внезапно был атакован персидскими войсками. Пост отступал, караулка была сожжена персиянами. Ермолов приказал немедленно послать туда роту пехоты с орудием. Появление штыков заставило персиян удалиться, и берег Гокчи снова был занят русским постом. Тогда сардарь предложил начальнику пограничных постов, полковнику Северсамидзе, оставить с обеих сторон только конные караулы. Северсамидзе согласился. Но едва русская рота оставила позицию, как сардарь быстро стянул войска и двинул их для занятия Гокчи, с тем чтобы более не уступать ее русским. Рота поспешно вернулась назад – и предупредила персиян. Два батальона регулярной персидской пехоты с четырьмя орудиями, уже подходившие к озеру, остановились и, не решаясь атаковать роту, отступили.
Трудно предположить, чтобы подобные дела могли происходить без воли Аббаса-Мирзы, тем более, что и сам он в это время, под видом охоты, объезжал границы и даже был в Эривани, не уведомив о том Ермолова, “что, по обычаям персиян, разумелось величайшей грубостью”.
Ермолов сообщил о всех этих происшествиях министру иностранных дел, графу Нессельроде. Он писал, “что одной твердостью можно достигнуть продолжения и прочности мира, но никак не чрезмерным снисхождением, которое вызовет со стороны персиян только новые наглости”.
Между тем русский поверенный при персидском дворе, Мазарович, ездил в Тегеран с письмом Ермолова к шаху. Шах принял его ласково, но объявил безусловно, что возлагает на Аббаса-Мирзу все пограничные дела с Россией и предоставляет ему полную свободу действий. Мазаровичу было объявлено, впрочем, что с ответным письмом и окончательными предложениями будет прислано к Ермолову особое доверенное лицо.
Чиновник этот, действительно, прибыл в Тифлис. Случилось, однако, что в это время Ермолов находился на Линии, куда его вызвали тревоги в Чечне и смерть Лисаневича. Надменный персидский сановник, Мирза-Мамад-Садык, хотел вести переговоры не иначе, как с самим главнокомандующим и просил назначить ему место и время для свидания. Ермолов счел неудобным допустить его за Кавказский хребет и возложил ведение переговоров на генерала Вельяминова. Мирза-Садык отказался от этого и уехал.
При таких обстоятельствах наступило новое царствование.
Император Николай, обозревая сношения России с иностранными державами, обратил особое внимание на дела персидские. Но, под влиянием взглядов министерства, он писал Ермолову, 11 января 1826 года, все о той же необходимости удерживать заключенный с Персией мир, пока сама она явно не нарушит Гюлистанского договора. “Верность данному слову,– говорит император,– и существенные выгоды России того от Меня требуют. Ныне, когда почти все горские народы в явном против нас возмущении, когда дела в Европе, а особенно дела с Турцией заслуживают по важности своей внимательнейшего наблюдения, неблагоразумно было бы помышлять о разрыве с Персией или умножать взаимные неудовольствия”. Чтобы удержать мир, государь решался даже на уступку Персии полуденной части Талышинского ханства.
Ермолов со своей стороны также не стоял бы нисколько за Талышинское ханство: оно не приносило России ни малейших выгод уже потому, что малым числом войск оборонять его было невозможно, а большого числа оно не стоило. Но другие соображения заставляли его быть против такой уступки, она, как это Ермолов хорошо знал по опыту, повлекла бы за собой бесчисленные новые притязания со стороны персиян, уронила бы престиж и влияние России в закавказских мусульманских провинциях, а Аббасу-Мирзе, злейшему врагу России, дала бы не только повод и право кичиться успехами своей политики, но и возможность еще с большей силой и влиянием создавать новые недоразумения. Что такой именно смысл имела бы уступка Талышинского ханства, ясно было из самых обстоятельств переговоров о нем. Давно уже Аббас-Мирза выражал Ермолову желание приобрести его и не один раз предлагал ему значительные суммы денег, но только с тем, чтобы о передаче Персии ханства обнародован был акт, а деньги были бы уплачены по тайному договору. Ермолов, конечно, счел своей обязанностью просто отклонить ведение переговоров об этом, хорошо понимая их цель и значение.
Таким образом, Ермолов стоял в прямом противоречии с намерениями и взглядами высшего правительства. Положение его становилось все затруднительнее. Если при императоре Александре, вполне доверявшем ему, он был стеснен в своих распоряжениях противодействием министерства, то теперь все его действия были уже окончательно парализованы. А между тем обстоятельства слагались так, что и совсем почти отстраняли Ермолова от Фактической роли в делах и вопросах о Персии. Князь Меншиков, генерал-адъютант покойного государя, отправленный в Тегеран с объявлением о восшествии на престол императора Николая, вместе с тем имел и поручение укрепить дружественные отношения к Персии. В самом назначении нового посла Ермолов должен был видеть уже недостаток к себе доверия, а личное свидание их, состоявшееся 7 марта в станице Червленной, куда он прибыл из отряда, действовавшего против чеченцев, несмотря на всю осторожность Меншикова, только укрепило Ермолова в мысли, что политическая карьера его должна скоро окончиться. Хотя Ермолов в своих записках прямо нигде не говорит об этом, но он едва ли не знал, что Меншиков являлся по отношению к нему предшественником Паскевича и Дибича, что император поручил ему расследовать и донести как о военном, так и гражданском управлении Ермолова краем. Меншиков, правда, доносил государю в весьма успокоительном тоне; он писал, что Ермолов “мнит себя оклеветанным”, что он отвергает от себя упрек в отступлении от правил, начертанных ему покойным императором, и приписывает такое заключение или неприязни к нему, или неизвестности в Петербурге местных обстоятельств Кавказского края, что в местах, на пути его лежавших, он, Меншиков, не заметил духа вольнодумства ни в войсках, ни в обывателях, а по доходящим до него сведениям не предполагает его вовсе на Кавказской Линии; что, наконец, никаких оснований для заключения о существовании каких бы то ни было тайных обществ в Кавказском корпусе он не имеет. Правда также, что и Ермолов, со своей стороны, вынес из беседы с Меншиковым самые отрадные впечатления, и впоследствии писал, “что будучи одарен отличным умом, счастливыми способностями и притом довольно хитрый, что в делах с персиянами совсем не мешает, Меншиков успеет исполнить поручение и без уступки ничтожной части Талышинского ханства”. И тем не менее наступившие, вследствие недоверия к Ермолову, его нерешительность, неопределенность направления политики и двойственность распоряжений скоро принесли весьма печальные плоды.
Нужно думать, что персиянам не безызвестно было об изменившемся положении Ермолова, и со стороны их следует ряд прямо вызывающих действий, на которые Ермолов лишен был возможности ответить так, как того требовали обстоятельства. Присутствие в Персии доверенного лица от государя настолько стесняло его действия, что прямо мешало делать какие-либо приготовления на случай войны.
Так, с началом 1826 года, персидские войска стали значительно усиливаться в Талышинском ханстве, где стоял всего один русский батальон, а вскоре и сам талышинский хан, Мир-Хассан, бежал из Ленкорани, ограбив по дороге посты, занятые русскими,– обстоятельство уже не допускавшее сомнений насчет близкого открытия военных действий.
Со стороны Эривани, в то же время, сардарь надвинул войска к озеру Гокче, близко к урочищу Мирак. Но едва Вельяминов, за отсутствием Ермолова, ответил на эти вызывающие действия распоряжением занять Мирак двумя ротами пехоты и построить в нем небольшое укрепление,– в Персии поднялась тревога. Сардарь известил немедленно обо всем Аббаса-Мирзу. В Тавризе находился в то время полковник Бартоломей, посланный вперед князем Меншиковым. Аббас-Мирза призвал его и выразил ему удивление, что русские с одной стороны посылают посольство, а с другой войска... Бартоломей должен был ехать назад. Он встретил Меншикова на Араксе, и посол, опасаясь невыгодного влияния этого случая на переговоры и даже прерывания их, почел нужным просить Вельяминова о приостановлении работ в Мираке. Правда, по настоянию Меншикова, послано было приказание и к эриванскому сардарю – отодвинуть войска от озера Гокчи, но это являлось пустой формальностью.
“Я удивляюсь,– сказал по этому поводу сардарь бывшему тогда в Эривани с русской миссией армянину, Ефрему Ковалеву,– что русский посланник с одной стороны просит признать Николая Павловича императором и привез с собой много подарков, а с другой стороны – русские занимают наши границы. Я не послушаю Шах-Заде. Но если русские войска не будут сняты, то из числа вот этих моих прислужников – он указал рукой на раболепно стоявших за ним ханских нукеров – одного сделаю в Тифлисе губернатором, другого комендантом, а третьего полицеймейстером...” И приказание об отводе персидских войск от Гокчи осталось неисполненным.
Аббас-Мирза, после знаменитого военного совета, конечно, мог только втайне одобрить дерзкое поведение сардаря. Опираясь на заведенную им, вопреки воле отца и народа, регулярную армию, он нетерпеливо желал открытия военных действий, надеясь загладить теперь все неудачи прежних персидских войн с Россией. И момент представлялся ему необыкновенно удобным, которого упускать не следовало: события, последовавшие в России за кончиной императора Александра, представлялись ему междоусобной войной двух царственных братьев за престолонаследие. Случилось, что Аббас-Мирза встретил для себя надежного союзника в лице Аллаяр-хана, зятя и первого министра шаха, действовавшего в том же направлении, как и принц, но из своих личных расчетов. Дело в том, что шах стал получать стороной известия о преступных действиях своего министра; и вот, чтобы отвлечь внимание его от этих сравнительно неважных дел и стать человеком еще более нужным, Аллаяр-хан и хлопотал об усложнении пограничных споров с Россией и о войне. В то же время требовали войны с Россией и англичане, угрожая в противном случае лишить Персию почти миллионной субсидии, которую платила ост-индская компания правительству шаха; требовали ее и многочисленные сторонники Англии, все те, которых она считала необходимым закупить,– а это были, конечно, самые влиятельные люди шахского правительства. Положение становилось все напряженнее и напряженнее, и столкновение было уже не далеко.
Меншиков, въехавший в пределы Персии в конце апреля, нашел там уже все признаки начинавшейся войны. Он вез богатые подарки шаху и его приближенным и был уполномочен, сообразуясь с ходом переговоров, предложить Аббасу-Мирзе для его регулярной армии или карабины, оставшиеся от Черноморского войска, или тысячу ружей, или, взамен их, по желанию принца, сукна на обмундирование целого батальона, тысячу тюленевых ранцев, или, наконец, шесть легких шестифунтовых пушек с зарядными ящиками и со всеми к ним принадлежностями. Но эти подарки, прямо направленные к усилению военных средств персиян и уже тем свидетельствовавшие о глубоко мирных намерениях русского правительства, стояли в странном противоречии со всем, что совершалось перед глазами Меншикова в самой Персии.
Первое известие, которое он должен был послать из Тавриза шифрованным, состояло в том, что Аббас-Мирза нашел человека, который за пятьсот тысяч туманов (двадцать тысяч рублей серебром) взялся убить Ермолова и с этой целью уже отправился в русские пределы через Дагестан. Ермолов получил это известие на пути в Тифлис, по усмирении чеченского мятежа. “Я удивлен был сим,– иронично восклицает он,– но не впал в отчаяние, что не нравлюсь такому человеку, каков Аббас-Мирза”.
Меншикова приняли в Тавризе с почестями; по приглашению шаха, он должен был отправиться в Султанию, летнюю шахскую резиденцию. Но по дороге туда его обогнал сам Аббас-Мирза, спешивший предупредить его у шаха. Повсюду на пути он слышал воззвания священных особ к поголовному вооружению против неверных, видел двигавшиеся войска, знал, что перед выездом из Тавриза Аббас-Мирза дал приказание им быть в совершенной готовности к походу. Сам Меншиков не мог ни о чем предупредить Ермолова – все бумаги, письма и курьеры его были задерживаемы. И тем не менее в Тифлис пробрались из Султании нехорошие вести. Говорили втихомолку, что Меншиков был дурно принят шахом, что шах, на торжественной аудиенции, вместо того чтобы принять из рук Меншикова письмо государя, указал рукой на подушку, куда его и пришлось Меншикову положить. Это было явное неуважение к особе императора, не обещавшее ничего хорошего.
Все это была правда. Меншиков узнал притом, что один из первосвященников, сидя на слоне и сопровождаемый народной толпой, явился перед шахом во всем блеске своего сана и именем Магомета требовал войны, при чем им совершены были какие-то неизвестные русским таинства, после которых, как уверяли, шах уже был не властен отказать требованиям первосвященника. Аббас-Мирза тотчас поскакал в Тавриз. Меншикову приходилось убедиться, что война неизбежна и что он из посла превращается в пленника.
Действительно, уже непосредственно после аудиенции его у шаха, посольский лагерь был оцеплен караулом, и никто не смел выйти из него иначе, как в сопровождении вооруженных солдат. Меншикову же было объявлено, что, по случаю скорого отъезда шаха в Ардебил, ему дадут средства возвратиться в Тифлис, а что дальнейшие переговоры могут происходить в одном из пограничных городов.
Обратно через Тавриз Меншиков проехал благополучно,– но в Эривани был задержан и просидел там почти шесть недель под настоящим арестом. Сардарь, встретив посла с обычным почетом, назначил для пребывания его свою загородную беседку, выстроенную на китайский манер в саду, раскинутом по правому берегу Занги. Но прошло пять дней, а об отправлении посольства в Россию не было и помину; напротив, каждый день придумывались все новые и новые предлоги для задержания посланника. То говорили ему, что русские удержали в заложниках жену талышинского хана,– и пока не освободят ее, посол не будет отпущен из Эривани; то требовали от него уплаты за хлопок, посланный в Россию еще до начала войны; то выдачи драгомана посольства как уроженца Карабага, в то время уже занятого персиянами и потому, по мнению сардаря, уже совершенно вошедшего в состав персидского государства; то, наконец, без лишних слов, предлагали ему купить свободу ценой серебра и подарков.
“Можно бы составить целую книгу,– писал впоследствии Меншиков графу Нессельроде,– если бы я хотел исчислить вашему сиятельству все притеснения, коим мне надлежало противиться и коим изобретательский ум моих тюремщиков давал ежедневно новый вид, с постоянной целью вынудить у меня выдачу денег или вещей”.
Целых пять недель продолжалось тягостное положение, в которое поставлен был посланник. Почти все лица посольской свиты в это время переболели. Меншиков тщетно жаловался Аббасу-Мирзе и Аллаяр-хану; наконец ему удалось уведомить английскую миссию о своем положении, и он просил вмешательства ее в столь явное нарушение международного права.
Английский полномочный министр Макдональд, возмущенный поведением эриванского сардаря, почел необходимым вмешаться в дело. Он немедленно отправился к шаху и настоял на отпуске посланника в Россию. Один из членов английской миссии отправился даже в Эривань, чтобы проследить за точным исполнением шахского приказания. Посланный, однако же, опоздал – Меншиков уже выехал из Эривани.
Есть известие, впрочем, что не так легко было бы добыть свободу русскому послу, если бы не пущена была в ход некоторая интрига. Аллаяр-хану под рукой стали говорить, что его враги ждут только первой неудачи, чтобы погубить его во мнении шаха, что ему следует, пока есть время, пользоваться успехами персидского оружия и торопиться заключить выгодный мир; а для того необходимо, как можно скорее, отправить Меншикова, потому что без этого мир заключен быть не может. Это подействовало, и Аллаяр-хан тотчас послал повеление сардарю отпустить посланника. Сардарь вынужден был повиноваться. Однако же, он сделал все, чтобы затруднить путешествие посла, и даже покушался погубить его. Под тем предлогом, что не смеет дозволить ему проезд мимо персидских войск, он предлагал проводить его до турецкой границы, с тем, что если князь не согласится на это, то ему останется единственная дорога через Казахскую дистанцию, находившуюся тогда в весьма сомнительном положении.
Направляя его на этот путь, сардарь намеревался захватить посланника и всю его свиту, как только они удалятся на день езды от персидской границы, перебить всех и сложить вину на курдов,– народ кочевой, дикий и очень часто производивший разбои, которые унять персидское правительство было не в силах. К счастью, Меншиков был уведомлен о коварных замыслах сардаря. Как ни строго смотрели за ним, он нашел, однако, случай известить обо всем Ермолова через одного армянина, с трудом пробравшегося темной ночью через караульную цепь. Не подавая вида, что знает о намерении сардаря, Меншиков выехал из Эривани на Эчмиадзин, но отсюда он вдруг переменил направление и ближайшей дорогой, через Талынь и Амамлы, поскакал к Большому Караклису. Персияне, сторожившие его в Делижанском ущелье, поздно узнали об этом. Конница их, однако, понеслась в погоню и уже настигала Меншикова, как вдруг показалась русская рота, высланная к нему навстречу из Джалал-Оглынского лагеря.
Посол застал войну в полном разгаре на всех пунктах.


II. ВТОРЖЕНИЕ ПЕРСИЯН

Русская граница со стороны Эриванского ханства перед войной, в двадцатых годах нашего столетия, проходила всего в каких-нибудь полутораста верстах от Тифлиса. От северной оконечности озера Гокчи она тянулась на запад ломаной линией по Бомбакскому горному хребту и потом, отклонившись от него, через гору Алагез, упиралась под прямым углом в турецкую границу, шедшую по реке Арпачаю прямо к северу, к горам Триолетским.
На этом пространстве, на протяжении восьмидесяти верст в длину и углубляясь внутрь страны, к Тифлису, верст на пятьдесят, лежали две пограничные русские провинции: Шурагель и Бомбак. Страна наполнена разветвлениями тех громадных возвышенностей, находящихся в глубине азиатской Турции, которые дают начало значительным рекам: Евфрату, Араксу и другим. Одна из этих отраслей, Бомбакский хребет, спускаясь к юго-западу, к стороне Арпачая, образует наклонную равнину, только на границе с Персией нарушаемую горой Алагез. Здесь и лежит Шурагель с главным городом Гумры. К северо-востоку от нее расположилась Бомбакская провинция, в долине, очерченной двумя высокими и крутыми хребтами Бомбакским и Безобдалом. В центре страны Бомбакский хребет, понижаясь к северу верст на десять, встречается со склонами Безобдала, вновь поднимающими поверхность земли в заоблачные пределы. Расстояние между хребтами не переходит за двадцать верст. Долина постепенно суживается к востоку, по мере приближения к Большому Караклису, где ширина ее составляет уже только две версты, а еще верст пять далее – начинается ущелье. По этой долине протекает речка Бомбак, которая, соединившись с Каменной (Джалал-Оглы-чай), получает имя Борчалы и впадает, по слиянии с Храмом, в Куру. На восток от Бомбака, за Аллавердынским хребтом, лежит дистанция Казахская.
К северу, за серебристым, заоблачным Безобдалом, расстилается роскошная Лорийская степь, окаймленная вдали мрачными, голыми Акзабиюкскими горами. За теми горами лежит уже Иверия.
Привольное, красивое место – эта Лорийская степь, со всех сторон окруженная лесом, очерченная высокими горами: Безобдал – на юге, Акзабиюк с его разветвлениями – на севере, востоке и западе. Те горы, которые отделяют степь от Шурагеля, называются Мокрыми горами, и через них проходит кратчайшая дорога из Гумр на Башкечет и далее к Тифлису. На востоке замыкает ее Аллавердынский хребет, и степь оканчивается там, где Каменная речка впадает в Борчалу.
Сколько известно, Лорийская степь получила свое название от крепости Лори, развалины которой еще до сих пор виднеются посреди этой, ныне мирной страны как памятник другой поры, других дней, пережитых воинственной Грузией. Чем была в старинные годы эта крепость, какие драмы разыгрывались на ее каменных твердынях? Туземцы говорят, что, во времена цветущего состояния армянского царства, крепость эта стояла среди обширного города, на месте которого теперь виднеется лишь несколько жалких армянских лачужек.
Лорийская степь подчинялась в административном отношении Бомбакской провинции; но то была уже часть древней Грузии, и йа ней расположена одна из татарских дистанций – Борчалинская. Когда еще Шурагель и Бомбаки принадлежали Персии, Лорийская степь была местом, где Грузия ставила преграды вражеским нашествиям. Гергеры и Джалал-Оглы, защищавшие вход в нее, становились поэтому важными стратегическими пунктами.
Летом 1826 года все эти пограничные с Персией области, открытые с фланга, на западе, к Турции, охранялись лишь двумя русскими батальонами. В Гумрах, главном селении Шурагеля, стояли две роты Тифлисского полка при двух орудиях, да рота карабинеров, посылавшая от себя посты в Бекант и Амамлы, где также стояло по одному орудию.
В Большом Караклисе, важнейшем пункте Бомбакской провинции, расположены были три роты Тифлисского же полка, при трех орудиях. Отсюда два сильные поста выдвигались на Дорийскую степь: один, с орудием, для прикрытия переправы через речку Каменную у Джалал-Оглы, другой – на Безобдальский перевал, а третий стоял уже в самых Бомбаках, на речке Гамзачеванке, верст за восемнадцать от Караклиса, где пасся полковой табун Тифлисского полка. Женатая рота охраняла Гергеры за Безобдалом. Донские казаки, Андреева пока, мелкими частями разбросаны были по всему Бомбаку и Шурагелю. Наконец, на самую границу выдвинуты были передовые отряды: в Мирак, лежавший на восточных склонах Алагеза, две роты тифлисцев и рота карабинеров с двумя орудиями; в Балык-чай, прикрывавший единственную вьючную дорогу к Эривани из Казахской дистанции, по Делижанскому ущелью вдоль речки Акстафы – рота тифлисцев же, силой в триста штыков и также при двух орудиях. И Мирак, и Балык-чай занимались русскими войсками только летом, чтобы не допускать персидских шаек в русские пределы и удерживать в повиновении кочевавших близ этих мест казахских и шамшадильских татар. Осенью, когда татары возвращались с кочевок, посты снимались, так как зимой, по причине глубоких снегов, пути становились там непреодолимыми. Таким образом, общее число войск, охранявших весь край, состояло из казачьего полка, силой около пятисот коней, двух батальонов Тифлисского полка (третий батальон его был на Кавказской линии) и двух рот карабинеров, временно передвинутых сюда из Манглиса,– всего около трех тысяч штыков, при двенадцати орудиях легкой роты Кавказской гренадерской артиллерийской бригады.
Начальником всей пограничной линии был тогда командир Тифлисского полка, полковник князь Леонтий Яковлевич Северсамидзе. Это был один из последних представителей старой цициановской школы, человек с несомненно выдающимися боевыми способностями. Уроженец Моздока, сын бедных родителей, он начал службу в Тифлисском полку рядовым, и через двадцать лет без связей и покровительства добился звания полкового командира. Он имел пять ран и был известен своей храбростью еще со времен эриванского штурма при Гудовиче, когда его батальон один вошел на крепостные стены. Из всего этого батальона, как говорили, осталось тогда не больше семидесяти человек, и в том числе был сам Северсамидзе, жестоко, впрочем, израненный. На границе он был незаменимым человеком. Знание местных языков и обычаев, при его личном характере, помогло ему приобрести такое влияние на местное население, что татары и армяне сами приходили к нему для решения своих домашних ссор и споров. Он мирил, наказывал,– и народ безусловно покорялся его приговорам. Как начальник пограничных областей он непосредственно сносился и с карским пашой, и с эриванским сардарем и в их землях имел не только верных лазутчиков, но многих приверженцев. Отсюда непримиримая ненависть к нему эриванского сардаря, не раз подсылавшего наемных убийц, чтобы лишить его жизни. Но Северсамидзе берегла любовь народная, и покушения не имели успеха.
Войска его боготворили. Н.Н. Муравьев (Карский), хорошо знавший Северсамидзе, характеризует его так: “Удивительно, как с малыми средствами достойный офицер этот, проведший всю свою жизнь на границе, умел просветить себя: он судит о местности и военных действиях как самый ученый полководец”. Но в то же время, из разговоров с полковыми командирами в Тифлисе Муравьев вынес убеждение, что Северсамидзе не любит. “Мне кажется,– говорит он,– что тому есть много причин. Князь имеет полк, известный своей храбростью, управляет пограничной областью и обласкан Ермоловым; этого довольно, чтобы зависть возродилась в других господах. Но, с другой стороны, надобно признаться, впрочем, что князь не скромен и возвышает до небес свою расторопность, храбрость и храбрость своего полка...” Замеченная Муравьевым самонадеянность Северсамидзе, воспитанная долгой привычкой и целым рядом удачных дел, конечно, не должна была остаться без влияния в трудных обстоятельствах того времени.
В таком положении находились боевые средства на границе Эриванского ханства в то время, когда между Россией и Персией шли переговоры о границах и русские войска пытались утвердиться на берегах Гокчинского озера. Переговоры шли, русский посол Меншиков въезжал в Тегеран, известны были всем миролюбивые намерения императора Николая,– и эти обстоятельства удаляли всякую мысль о возможности близкой войны, тем более, что на границах по-видимому, все было спокойно и тихо. Но спокойствие это было обманчиво. И тот, кто внимательно вгляделся бы в положение пограничного с Эриванью края, конечно, заметил бы острое волнение, постепенно охватывавшее тамошние татарские и армянские аулы, которые, при беспрерывных сношениях с Эриванью, могли, разумеется, знать все, что там затевается. Дело в том, что для армян и татар уже не оставалось никакого сомнения, что сардарь готовится с оружием в руках принудить русских отойти от берегов Гокчи. И в то время, когда Северсамидзе, по настояниям Аббаса-Мирзы, был вынужден прекратить даже работы по укреплению Миракского поста, персияне, под видом перевода кочевий, мало-помалу стягивали войска и располагали их на самой русской границе. Конница их подвигалась все ближе и ближе к Миракскому лагерю.
В половине июля стало известно, что против Мирака стоит сам эриванский сардарь с двумя батальонами при шести орудиях и с трехтысячной конницей. Далее, за Балыкчайским постом наблюдала тысячная партия конных карапапахов. Близ озера Гокчи стояла тысячная шайка курдов, а еще далее, в Адиамаке, где проходит дорога на Гумры, раскинулся обширный кавалерийский стан, в котором насчитывали до пяти тысяч конницы под начальством брата эриванского сардаря, знаменитого в Азии наездника Гассан-хана.
Помимо численного превосходства, в особенности конницей, эта персидская армия имела то огромное преимущество, что была сосредоточена, тогда как русские войска были разбиты на мелкие отряды, необходимые для охраны отдельных местностей, так что персияне могли по произволу ударить на любой пункт нашего расположения, нигде не рискуя встретиться со значительными силами. Татары, составлявшие хотя меньшую, но зато более воинственную часть населения Бомбака и Шурагеля, со своей стороны готовились к борьбе,– чаще и чаще происходили их ссоры с армянами. Армяне, боявшиеся разгрома своих аулов, также волновались, настоятельно прося у начальства ружей и пороха. Тревога эта, впрочем, там, где стояли русские отряды, сменялась спокойной уверенностью, что ничего не будет. В воздухе чувствовалась гроза, но никто не предвидел, до какой степени разыграется, да еще и разыграется ли приближающаяся буря. Нужно думать, что не предвидел ничего и сам Северсамидзе, уверенный, что персияне не осмелятся напасть на русские войска, и тем более внезапно, без объявления войны. По крайней мере, 15 июля, когда он прибыл в миракский лагерь, о каких-нибудь приготовлениях к военным действиям с его стороны не было и речи. Но тут-то и разразился громовой удар.
Прежде чем начать, однако, военные действия, сардарь еще раз попытался лишить русские войска их предводителя, которого считал противником для себя весьма опасным. В Мираке Северсамидзе застал от одного из довереннейших приближенных сардаря, Джафар-Кули-хана, письмо, в котором тот просил начальника пограничных войск прибыть для свидания с ним на назначенное место, лежавшее в нескольких верстах от русского лагеря. Осторожный Северсамидзе отправился туда не один, как делал прежде, а в сопровождении двадцати солдат, и нашел Джафара, окруженного также семью-десятью всадниками. Появление русской пехоты смутило персидского сановника. Джафар до того растерялся, что, сказав лишь несколько ничего не значащих слов, поспешил – уехать. Вслед за ним из-за кустов один по одному стали выскакивать персидские всадники и, беспокойно оглядываясь на русских солдат, уходить к стороне персидского лагеря. Странное явление это и поведение самого Джафара дали повод усомниться в честности его намерений. Послан был лазутчик навести секретные справки, и возвратился с известием, что Джафар приезжал схватить или убить Северсамидзе, за голову которого сардарь обещал три тысячи червонцев. Северсамидзе тотчас послал Джафару записку: “Напрасно, Джафар, беспокоился. Русский государь так велик, что моя смерть для него была бы равна смерти одного солдата; стало быть, о моей голове не стоило тебе и хлопотать”. Весь вечер в лагере толковали об этом странном происшествии. Никому тем не менее и в голову не приходило, что попытка убить Северсамидзе – только прелюдия кровавой войны, которая, начавшись у мазанок ничтожного Мирака, окончится в стенах плененного Тавриза.
Но утро осветило уже кровавые сцены войны. 16 июля, когда солнце только что взошло и в русском лагере еще не успели пробить утреннюю зорю, выстрелы на аванпостах подняли на ноги весь миракский отряд. Прискакал казак с известием, что большие силы пехоты и конницы, с пушками, идут прямо на русские пикеты. Не зная, чему приписать внезапное наступление персидских войск, Северсамидзе послал одного армянина с письмом к эриванскому сардарю, приглашая его остановить беспорядок. Персияне схватили посланного, крича, что хан не имеет нужды вести переговоры с Северсамидзе, что он уполномочен Аббас-Мирзою очистить границы от русских войск. И персидская конница кинулась на русские пикеты. Девять казаков были схвачены, татары сбиты и прогнаны.
Весь миракский отряд, едва насчитывавший в своих рядах шестьсот пятьдесят человек при двух орудиях, стал в ружье. К счастью, артиллерийские лошади были в лагере. Дело в том, что накануне, вместе с Северсамидзе, прибыл в Мирак командир кавказской гренадерской артиллерийской бригады подполковник Долгово-Сабуров, чтобы произвести здесь инспекторский смотр. Это-то обстоятельство и заставило артиллеристов с вечера взять с пастьбы в лагерь всех своих лошадей – счастливая случайность, которой миракский отряд обязан был спасением своих орудий.
В цепи, между тем, началась перестрелка, а за густой завесой персидской конницы уже двигались батальоны сарбазов. Северсамидзе видел, что его хотят втянуть в перестрелку, а тем временем обойти и отрезать от Гумров. Ему ничего не оставалось делать, как снять лагерь и начать отступление. Тогда вся неприятельская конница, видя, что добыча уходит из рук ее, понеслась в обход и успела преградить отряду путь в тесном каменистом ущелье. Приходилось драться. Рота, шедшая в авангарде под личной командой князя, ударила в штыки, сбила персиян и открыла дорогу; но остальной отряд, свернувшись в каре, уже стоял в огне, настигнутый персидской пехотой. Быстро прискакал сюда Северсамидзе, осадил ударом в штыки неприятеля и, пройдя опасное ущелье почти без потери (в отряде были ранены только подполковник Долгово-Сабуров и один рядовой), повернул на гумринскую дорогу. Три тысячи персиян следовали за ним по пятам.
В тот же самый день, когда Северсамидзе должен был оставить Мирак, сильные персидские партии шли по направлению к Большому Караклису и к Балык-чаю. Малочисленные и разбросанные русские посты, застигнутые врасплох, нигде не могли остановить неприятеля и по необходимости должны были отступать. Небольшой казачий пост, выставленный на урочище Сатанагаче, был разбит, а пост на речке Гамзачеванке, в восемнадцати верстах от Большого Караклиса, совершенно вырезан. Там персияне отогнали и табун казенных лошадей Тифлисского полка, изрубив бывшее при нем прикрытие; пятнадцать обезглавленных русских тел, оставшихся на самом месте кровавой катастрофы, показывали, что нападение, по всей вероятности, сделано было на сонных и что спаслись немногие.
Но самое сильное нападение было произведено со стороны Адиамака, где стоял брат эриванского хана, Гассан-Ага, с курдами и карапапахами. Пятитысячная конная партия его, перейдя в русские пределы между горой Алагезом и турецкой границей, бросились грабить и жечь армянские селения по дороге к Гумрам. Истребляя все на своем пути, Гассан-Ага дошел до селения Малый Караклись, лежавшего верстах в двенадцати от границы и в семи-восьми верстах от Гумров. В Караклисе было до семи-десяти армянских дворов и стоял небольшой казачий пост, который, не имея возможности уже отступить в Гумры, отчаянно защищался вместе с жителями. До тридцати лошадей и весь армянский скот были отхвачены персиянами сразу. Селение защищалось несколько часов, даже женщины принимали участие в обороне,– но наконец и казаки, и жители должны были уступить многочисленному неприятелю. Селение уничтожено было огнем, часть жителей истреблена, другая – угнана в плен.
В Гумрах скоро узнали о вторжении. Перестрелка, раздававшаяся весь день по окрестным селениям, слышна была в крепости и ясно говорила о происходящем. Подполковник Дегтярев, стоявший в Гумрах, попытался было помочь несчастному населению и с ротой тифлисцев вышел по направлению к Малому Караклису. Но на пути, навстречу ему, всюду выступали сильные конные отряды врагов, и он, признав себя слишком слабым, чтобы выдержать открытую битву, и опасаясь к тому же возмущения в самих Гумрах, после нескольких выстрелов возвратился в крепость.
Путь персиян обозначался грудами развалин и воплями жителей, и они дошли до Малого Караклиса, не встретив никакого противодействия. Было, однако, одно селение, по имени Харум, лежавшее между персидской границей и Малым Караклисом, верстах в двадцати от Гумр, которое уцелело в этот роковой день, благодаря отважной стойкости своего юзбаши Дели-Хазара.
Повесть об этой смелой защите составляет исключительный эпизод в кровавой драме, разыгравшейся в этом крае и внесенной в историю под именем “последнего” персидского нашествия. Вот что рассказывал впоследствии сам Хазар.
Деревня Харум стояла под горой, усеянной грудами строительного камня, которые свидетельствовали о бывшем тут когда-то значительном поселении. Старожилы, действительно, говорят, что на этом месте был некогда большой армянский город. Огромные плиты, с высеченными на них надписями, вделанные в церковные стены, могли бы многое рассказать о былой старине; но эти любопытные памятники, как и во всей Грузии, еще ожидают исследователей. На горе, да и в самом селении сохранялись старинные полуразрушенные башни, на которые никто из жителей не обращал внимания, но которые именно и спасли селение от общего погрома, постигшего все соседние деревни.
Персидские войска стояли уже на границе, когда Хазару довелось съездить в Эривань – править долг с одного неисправного кредитора, курда. Северсамидзе дал ему письмо к эриванскому сардарю, которого просил оказать свое содействие. В Эривани Хазару сказали, что сардарь выехал в лагерь. Хазар отправился туда и добился-таки свидания с ханом,– очень уже любопытно было узнать последнему, что такое пишет ему враг его, Северсамидзе. Но когда разъяснилось, что дело шло о каком-то ничтожном армянине, сардарь расхохотался и, призвав к себе Хазара, много расспрашивал его о Дели-князе (бешеном князе), как звали в Эривани Северсамидзе за его неукротимую храбрость. В тот же день, шатаясь по лагерю (это было 15 июля, когда на жизнь Северсамидзе было сделано покушение), Хазар случайно подслушал разговор, что к вечеру поджидают курдов и что в ту же ночь войска пойдут на русских. Было о чем призадуматься Хазару. А тут, как нарочно, подошел к нему кредитор и сказал: “Послушай, Хазар, денег тебе я не отдам – не то теперь время; а вот тебе мой совет: беги отсюда скорее; тебя сочли за шпиона, и я слышал, как сардарь приказал надеть на тебя железный ошейник”.
Сначала Хазар подумал было, что это простая уловка должника отделаться от него. Однако, сообразив все виденное и слышанное, он, не теряя минуты, вскочил на коня и помчался из лагеря. Бегство его заметили. Поднялась тревога, и за ним погнались персияне. Ночь наступила темная, а конь под армянином был добрый,– и к утру, в то самое время, как под Мираком раздались первые выстрелы, начавшие персидскую войну, он уже был в Гумрах. Известие, сообщенное им, до того показалось нелепым, что его самого приняли за неловкого персидского шпиона, и гумринский комендант едва не засадил его в яму. Нашлись, однако же, люди, которые знали Хазара, и он был отпущен.
Выпросив у коменданта десять солдат, Хазар, не теряя времени, поспешил в свою деревню, поднял на ноги всех жителей и наскоро исправил одну каменную башню, укрепив ее земляными валами. Едва работы были окончены, как конная шайка куртинов налетела на селение. Видя, что оно укреплено и что меткие пули то и дело снимают их всадников – куртины остановились.
“Вдруг, вижу,– рассказывает Хазар,– из толпы курдов выезжает Халил-хан, мой приятель, с которым не раз приводилось мне иметь дела в Эривани. Слышу, кричит курд, что он начальник партии и зовет меня на переговоры. Я вышел. “Слушай,– сказал Халил,– сдайся; мы не сделаем вам никакого зла, а не то наши не оставят в деревне камня на камне”.
Я задумался. “Постой,– говорю,– я пойду и передам твои слова моим односельчанам. Захотят они сдаться – их воля; не захотят,– не прогневайтесь, берите силой”.
Пошел я, а из моих земляков никто и слушать не хотел о сдаче; все поклялись, что умрут до последнего. Тогда я вошел в башню и крикнул из окна, чтобы Халил отъезжал, не то будем стрелять.
Отъехал он; а минут через десять, глядим,– курды идут на приступ. Халил впереди всех, так и вертится на коне под самой башней. Не выдержал я, крикнул:
“Послушай, Халил-хан, отъезжай, не то будет хуже. Я давно бы убил тебя, да не хочу, помню твою хлеб-соль... Не веришь?.. Смотри...”
Я выстрелил, и Халил покатился наземь. Он-то, ничего, уцелел, а лошадь под ним я убил наповал.
“Вот видишь,– закричал я,– оставь же нас в покое; все равно мы не сдадимся, а пойдете на приступ,– много перебьем ваших”.
Нечего было делать курдам, постояли они, постояли, да и ушли ни с чем; потом уж огляделись мы, а скота да с полдюжины малых ребят не хватает,– видно, как-нибудь попали в куртинские лапы...”
Как только персияне ушли, Хазар поспешил опять в Гумры, чтобы выпросить на защиту деревни ружей и пороха. Но Гумрам уже было не до Харума: крепость сама с часу на час должна была ожидать нападения.
К вечеру 18 июля из Гумр увидели на далеких горах какие-то двигавшиеся массы. Хазар вызвался съездить и узнать, русские ли это или персияне. С большой осторожностью пробрался он оврагами и увидел отряд Северсамидзе, приближавшийся к Малому Караклису, который теперь лежал в развалинах. Хазар пошел вместе с войсками.
“Страшно было смотреть на Караклис,– рассказывал впоследствии Хазар,– когда Дели-князь вошел в несчастное селение. По улицам кровь, обезглавленные, еще не убранные трупы, стоны умирающих и вопли живых, убивавшихся над родными мертвецами. Едва показался русский отряд и впереди Северсамидзе, ехавший на дрожках, как женщины и ребятишки бросились к нему с упреками, что он не успел спасти их. Ожесточение толпы было так велико, что женщины стали кидать в князя камнями, из которых один попал ему в голову. Чтобы защититься от обезумевшего населения, князь спрятался под экипаж и крикнул Хазару: “Да уйми же ты этих дураков! Скажи им, что я не виноват в их разорении. Я сам ничего не знал о кизильбашах; они, не объявляя войны, разбойнически напали на нас, и я, как только управился с сардарем, сейчас же поспешил к ним на помощь. Жалею очень, что опоздал, но клянусь, что отомщу за них”. Странно и смешно было видеть мне,– говорил Хазар,– как этот Дели-князь, богатырь и телом и, душой, никогда ничего не боявшийся, спрятался под дрожки от баб и ребятишек...” С большим трудом растолковал он наконец жителям, в чем дело, и несколько успокоил их.
Из Караклиса отряд двинулся в Гумры. Он вступил в него, однако, уже ввиду трехтысячной персидской конницы и только после шестичасовой перестрелки.
Одновременно с Мираком персияне напали и на Балык-чай, другой передовой пост, на озере Гокче. Гарнизон его, состоявший из роты Тифлисского полка, под командой капитана Переверзева, весь первый день вторжения врагов стоял в огне жаркой перестрелки, а 17-го числа, с самого утра, неприятеле повел уже серьезное нападение. Подавляемый силой, отряд вынужден был начать отступление к Делижанскому ущелью; но на дороге он встретил шедшую к нему на подмогу татарскую конницу и предписание Северсамидзе – отстаивать пост до последней возможности. Он повернул назад и занял опять свое место. Неприятель понес в этот день большие потери; он мог бы быть и совершенно оттеснен от поста, если бы только находившиеся близ Балык-чая на кочевьях казахские татары исполнили свой долг и последовали бы за русским приставом, надворным советником Снежевским; но все увещания последнего остались напрасными: татарские дистанции показывали уже явную наклонность к возмущению, и их кочевья мало-помалу перебирались к персиянам.
А 19 июля война началась уже на границе Карабага.
Так совершилось внезапное вторжение персиян в русские пределы, без соблюдения даже первейших законов международного права, без объявления войны и в то время, когда русский посол был в Тегеране для улаживания всех спорных вопросов между государствами, теперь вступавшими в войну. Бедствия, нанесенные разбоями персиян безоружному населению, были ужасны. Официальные источники того времени говорят, правда, что, при всей стремительности внезапного нападения, персияне успели увести в плен не более девятисот душ армян – цифра все-таки страшная,– а что остальные успели спастись; но современники-очевидцы говорят нечто иное. По их словам, в одном только Малом Караклисе неприятель захватил до тысячи двухсот душ, вырезав большую часть остального населения, а в других деревнях, сверх тысяч пленных, захватил многочисленные стада. Началось поголовное бегство жителей: одни уходили за Безобдал, в Джалал-Оглы и Гергеры, на Лорийскую степь; другие искали спасения в пределах соседней Турции. Не. лишнее сказать, что в Турцию же ушла и деревня Харум, предводимая Хазаром. Впоследствии, по окончании войны, она воротилась на старое пепелище, но имя ее навсегда исчезло с карты края: жители, в честь своего отважного старшины, назвали новое поселение Хазар-Абадом, и имя это деревня сохраняет поныне.
Не счастливее отозвалось внезапное нападение и на войсках русских,– война началась для них общим отступлением. В историках того времени замечается склонность приписывать бедствия, постигшие тогда край, вине Северсамидзе. Грузин по происхождению, отлично знавший туземные языки и характер населения, он – говорят – имел возможность наблюдать за всем, что делалось в Эриванском ханстве, и знать о сборе персиян на границе; а между тем никаких мер ни к сосредоточению войск, ни к лучшему обеспечению русских постов им принято не было: он дал захватить себя совершенно врасплох и позволил персиянам “одержать успехи, не соответствовавшие ни свойствам неприятеля, ни своей известной боевой репутации”.
Сосредоточь только Северсамидзе весь свой отряд,– говорят обвинители,– и под ружьем у него оказалось бы до трех тысяч храбрых кавказских солдат,– сила с которой за пятнадцать-двадцать лет назад тот же Северсамидзе ходил против огромных персидских и турецких полчищ. Но эта сила перестала быть силой, когда, раздробленная на части, она засела в укрепление, вынужденная беспомощно смотреть на то, как гибла страна, пылали деревни и кровь текла повсюду. Это тем справедливее,– прибавляют они,– что обвинять войска ни в чем невозможно. Только обстоятельства вынуждали их отступать, но они в высшей степени проникнуты были воинственным духом; в рядах их было много сподвижников Карягина и Котляревского, горевших нетерпением вступить в решительный бой с врагами, знакомыми им, и поучить молодых, как надо управляться в битвах с персиянами. И они дрались, как львы, подавляемые только массами врагов.
Не нужно, однако, забывать, что близость войск эриванского сардаря, при тогдашних политических обстоятельствах, естественно и просто могла быть почтена демонстрацией, имевшей целью склонить ход переговоров в пользу Персии, и ни в каком случае не давала повода подозревать в персиянах намерение, разбойнически и с крайней опасностью для самой же Персии, напасть на Россию. Недаром Нессельроде не мог даже и представить себе подобного неблагоразумия со стороны шаха, в противоположность опасениям Ермолова.
С другой стороны, Северсамидзе имел в своем распоряжении весьма недостаточное количество войск, особенно подвижной артиллерии, чтобы оказать серьезное сопротивление конным массам персиян. Сосредоточить весь свой отряд в один какой-либо пункт без достаточных оснований, без предположения о немедленном открытии военных действий, значило бы не только открыть границы для разбоев пограничных кочевников Персии и Турции, но и подвергнуть всю страну опасности внутренних смут и восстания мусульман. Против этого находят возражение в том, что во всей стране мусульманское население было в меньшинстве. В Шурагеле, например, в его шестнадцати селениях, на пятьсот сорок семь армянских дворов считалось только сто семьдесят шесть татарских, а в Бомбаках в двадцати двух селениях, на пятьсот сорок семь дворов первых приходилось двести восемь последних. В общем, татары, таким образом, составляли, значит, около трети жителей. Но христианское население состояло из мирных граждан, в то время, как каждый татарин был прирожденный воин, и возмущение этой воинственной трети населения могло бы нанести несравненно страшнейшие бедствия для страны, чем какие нанесло вторжение персиян, при охране ее русскими отрядами.
Традиционное обвинение Северсамидзе и Ермолова далеко не согласно с фактами. Неудачи, постигшие русские войска, конечно, давали к нему повод, которым и воспользовался вполне Паскевич, положивший начало пристрастному отношению к событиям тогдашнего времени. Но неудачи являлись необходимым следствием обстоятельств, возникших не по вине Ермолова. Император Николай из ряда фактов вывел впоследствии совершенно справедливое заключение, “что персияне русских превосходством сил одолевали”; но это заключение само собой и опровергает упрек Ермолову, что не было сделано “никаких приготовлений к предвиденным военным обстоятельствам”, особенно после того, как все представления его о возможности войны и необходимости усилить Кавказский корпус были почтены незаслуживающими веры. Ему помешали укрепить даже ничтожный Мирак, не говоря уже о движении на границу новых войск, которое было бы принято прямо вызовом войны со стороны Ермолова. И Ермолов имел полное право писать государю, что “репутация его не должна терпеть или от не благоволения к нему лично министра, или от совершенного невежества этого министра относительно дел здешней страны и Персии”. Возможность войны, вопреки донесениям с места, отвергалась в Петербурге до самого момента ее, почему и не следует обвинять в непредусмотрительности и неподготовленности тех, кто все предвидел и только не мог воспользоваться своей предусмотрительностью.
Таким образом, несчастное начало персидской войны было скорее и более всего результатом недоверия к Ермолову.


III. НА ЭРИВАНСКОЙ ГРАНИЦЕ

Ермолов 18 июля 1826 года получил в Тифлисе первые известия о вторжении персиян со стороны Эривани. Была ли это настоящая война или только пограничное столкновение по недоразумениям – оставалось для него при тогдашних обстоятельствах открытым вопросом. Известие было тем тревожнее, что оно шло не от Северсамидзе как начальника пограничного края, а от командовавшего артиллерийской ротой в Большом Караклисе подполковника Флиге, писавшего к тому же в своем донесении, что о Северсамидзе, находившемся в Мираке в самый момент нападения персиян на это урочище, нет никаких известий.
Ермолов отправил к Северсамидзе немедленно приказание удерживать только Большой Караклис, чтобы не оставить врагам свободный вход через ущелье в Бомбакскую область да Балык-чай, на Гокче, защищавший путь в татарские дистанции; в Гумрах же оставить только две роты карабинерного полка налегке, а все тяжести и пушки перевезти из него в Большой Караклис. В то же время, беспокоясь за судьбу Северсамидзе, он приказал командиру карабинерного полка, полковнику Муравьеву, немедленно ехать в Большой Караклис и, если Северсамидзе там нет, вступить в командование его войсками. А на другой день, 19 июля, озабоченный тревожным положением дел на эриванской границе, Ермолов двинул из Белого Ключа на Каменную речку сводный батальон из двух рот карабинерного и двух рот сорок первого егерского полков, с четырьмя орудиями, лично назначив командовать этим отрядом майора Кошутина, которого он знал как одного из лучших штаб-офицеров Кавказского корпуса.
Северсамидзе получил между тем предписание Ермолова в Гумрах, когда кругом, по всей стране, ходили огромные толпы персидской конницы. Он не решился, среди очевидных опасностей, перевозить в Караклис громоздкие обозы и, вопреки приказаниям Ермолова, оставил их в Гумрах с двумя карабинерными ротами и четырьмя орудиями, под командой Флигель-адъютанта полковника барона Фридрикса; сам же с остальными ротами перешел в Большой Караклис, где, таким образом, и сосредоточилось почти два батальона Тифлисского пехотного полка. Неприятель, заметив это передвижение, тотчас обложил Гумры тесной блокадой. Война приняла со стороны русских войск резко оборонительный характер. Отряды стояли на своих постах, защищаясь от вражеских нападений и отказавшись от всяких наступательных действий. Персияне, со своей стороны, наводнили большими конными партиями пограничные провинции; все сообщения между Амамлами, Караклисом, Бекантом, Гумрами и Гергерами были прерваны.
В действиях персиян, к счастью, не оказалось, однако, ни энергии, ни решительности. Если они еще и могли колебаться напасть на Караклис, где собраны были сравнительно значительные силы, то небольшие посты в Балык-чае, Амамлах, Беканте и Гергерах были настолько слабы, что не могли бы устоять против энергичного нападения многочисленного неприятеля. А в случае их взятия положение Караклиса и Гумров становилось также почти безнадежным. “В таком положении,– говорит сам Ермолов в одном из своих донесений,– не трудно было персиянам каждый из постов преодолеть поодиночке”. И тем не менее почти вся вторая половина июля прошла, а ни один из постов взят персиянами не был.
Разбросанность русских войск теперь становилась важной и с каждым днем более и более опасной ошибкой. Окруженные плотной стеной персидских отрядов, посты перестали быть полезными для защиты края, а каждая попытка выйти из блокады оканчивалась бедой. Известен целый ряд событий, показывающий, до какой степени было фальшиво положение войск в Бомбаках и Шурагеле.
26 июля русский отряд в сто шестьдесят шесть человек Тифлисского полка шел к Балык-чаю, прикрывая отправленный туда из Караклиса артиллерийский транспорт. Его встретил сильный отряд персидской пехоты и преградил ему путь. Командовавший тифлисцами штабс-капитан Воронков смело повел роту в штыки и сбил персиян. Но на подмогу к ним немедленно явилась многочисленная конница и атаковала отряд со всех сторон. Тифлисцы мужественно отражали нападения, но идти дальше, под постоянными натисками врагов, не могли,– и Воронков решился свернуть с дороги вправо к густому лесу, чтобы укрепиться в его опушке. Но и к лесу путь преграждался сильной толпой неприятельской кавалерии. Смелый натиск в штыки заставил ее, однако же, раздвинуться.– Но едва Воронков вступил в лесную опушку, как безмолвный дотоле лес вдруг оживился,– и рота тифлисцев была со всех сторон охвачена тысячным батальоном сарбазов. Условия борьбы становились слишком неравным. Не желая помрачить славы старого Тифлисского полка, русские солдаты держались до тех пор, пока не истратили всех своих патронов. Тогда они бросились в штыки – и, подавленная многочисленным врагом, рота погибла. Храбрый Воронков, тяжело израненный, был взят в плен; поручику Попову и инженерному прапорщику Хрупову персияне отрезали головы. Сто тринадцать человек геройской смертью запечатлели подвиг, который Тифлисский полк с гордостью внес в свою боевую хронику. Сорок человек, однако, штыками проложили себе дорогу в чащу леса и поодиночке пробрались в Караклис вестниками гибели своих храбрых товарищей. В плен, кроме Воронкова, попали только семнадцать человек, но все тяжело израненные.
Причину этого несчастья приписывают измене казахских татар, которые, указав Воронкову ложный путь, навели его прямо на неприятеля, причем часть их обратила оружие против отряда, в то время как остальные ускакали при первых выстрелах.
В тот же самый день неудача постигла другой русский отряд,– на Лорийской степи, где татарское население, составлявшее ничтожное меньшинство, показывало, однако же, склонность к возмущению.
Дело было так:
Из одной тамошней армянской деревни Северсамидзе дали знать, что несколько татар приготовляются бежать и присоединиться к персиянам. Северсамидзе с вечера отправил туда тридцать человек Тифлисского полка и шестьдесят конных армян, под командой поручика Мочабелова, приказав непременно привести беглецов вместе с семействами к Караклису. Татары встретили Мочабелова, по-видимому, совершенно спокойно, они просили его разместить солдат по квартирам и даже предлагали радушное угощение, обещая, что утром, вместе с семьями, охотно пойдут в Карак-лис. Мочабелов, опасаясь измены, не принял предложения татар и стал бивуаком в полуверсте от деревни. Осторожность оказалась не лишней. Едва начало светать, как на деревню нагрянула персидская конница. Отряду пришлось засесть в камыши и отстреливаться. Сам Мочабелов был ранен в руку и в бок; один унтер-офицер убит; а пока тянулась перестрелка, татары собрались в путь,– и персидский отряд увел их с собой.
28 числа новое происшествие. Рано утром в Караклис дали знать, что небольшой отряд персиян ведет партию татар к Амамлам. Князь немедленно выступил сам с небольшой командой в селение Кишлак, миновать который персиянам было нельзя. С дороги он отделил тридцать человек и пятьдесят борчалинских татар, под командой подпоручика князя Чавчавадзе, на Безобдал, чтобы зайти персиянам в тыл, а сам остался всего с семьюдесятью солдатами при одном орудии. Скоро Северсамидзе убедился, что ему придется иметь дело не с ничтожным отрядом: огромные толпы персидской конницы, подвозившие с собой и пеших сарбазов, спускались с гор к Кишлаку. Князь начал ретироваться, но и отступать приходилось уже с боем. Персияне преследовали его до самого Караклиса и сожгли несколько копен хлеба и хутор всего в версте от укрепления. Кишлак также был предан огню.
А между тем команда Чавчавадзе, посланная в тыл неприятелю, поднялась на Безобдал; но тут она очутилась лицом к лицу с персидской конницей и в жаркой схватке была истреблена. Ночью в Караклис прискакал только сам Чавчавадзе с девятнадцатью татарами,– все остальные погибли.
На следующий день новая тревога вызвала Северсамидзе опять из Караклиса. На этот раз силы неприятеля были еще значительнее: конный двухтысячный персидский отряд спускался перед ним прямо с Безобдала, от Лори, другая конная же партия стояла на дороге от Безобдала к Кишлаку, а окрестные возвышенности были усеяны пешими сарбазами. Князь отошел к Караклису, который стал приводить в оборонительное состояние.
Положение русских войск в Бомбаке и Шурагели становилось, таким образом, все затруднительнее и затруднительнее: удерживать отдельные посты было невозможно,– и первым сдан персиянам пост Балыкчайский. Когда дошла туда весть об истреблении отряда Воронкова и захвате персиянами шедшего с ним артиллерийского транспорта, в котором пост так нуждался,– храбрый капитан Переверзев, не имея чем защищаться, приказал готовиться к отступлению. В ночь на 28 июля, под шумные пирования персиян, праздновавших гибель Воронковского отряда как большую победу, Балыкчайский гарнизон тихо вышел с поста и, счастливо пробравшись мимо неприятеля, ушел в Караклис.
С падением Балыкчайского поста, вход в татарские дистанции был открыт, и непосредственным результатом этого было явное восстание казахских татар, так что пристав их, Снеженский, едва успел спастись, и то благодаря лишь нескольким преданным ему армянам. Открыто изменили России Борчала, Шамшадиль и Елизаветполь; Шуша была в блокаде, ходили слухи о колебании умов в Дагестане, о возмущении джарцев, о значительных сборах турецких войск в Анапе, Поти и Ахалцыхе; русский посол, как стало известно, задержан в Эривани. Все подобные Факты, слухи и известия усложняли и без того критическое положение дел. Защищать опорные пункты Бомбака и Шурагеля, рискуя разрозненностью войск, которой мог воспользоваться неприятель, после сдачи Балык-чая стало и невозможным, и ненужным. Ермолов решил отвести войска за Безобдал с тем, чтобы соединить их в Гергерах и Джалал-Оглы, на речке Каменке, и тем прикрыть Грузию.
Каменка, окрещенная так русскими, называлась прежде Джалал-Огль-Чай, но ныне даже туземцам известна под русским именем,– до такой степени оно пристало к ней. Образуемая соединением в Мокрых горах двух горных потоков, Джилги и Черной, и пересекая степь на протяжении двадцати четырех верст, она, до самого впадения в Бомбак, почти недоступна для переправы, по чрезвычайной высоте и крутизне своих берегов. Представьте себе глубокую скалистую трещину, по дну которой с быстротой каскада разливается по камням и рокочет горная речка. Чтобы перейти эту пропасть, более чем в тридцать саженей глубиной, надо спускаться извилистой тропой почти по отвесной стене, с тем чтобы, перебравшись с неимоверными трудностями через быструю речку, снова карабкаться уже наверх на такую же стену, усеянную торчащими из нее большими и малыми каменьями. Эта глубокая пропасть посреди совершенно ровной местности выдолблена в каменистом грунте в течение многих веков быстротой горных вод и поражает глаз. На единственно удобном для переправы месте через эту речку, на равнине, почти у самой подошвы Безобдальского хребта, и лежит урочище Ажалал-Оглы, названное так, если верить старожилам-армянам, по имени жившего здесь когда-то в стародавние годы татарского наездника, надолго заронившего в народе память о себе. Заняв этот важный стратегический пункт, русские войска владели ключом, запиравшим вход в Грузию.
Но и отступление за Безобдал, на этот важный пункт, совершилось не без препятствий, так как отряды, охранявшие посты в Бомбаках, совершенно лишены были свободы действий, и самые предписания Ермолова перехватывались персиянами. Так именно случилось в Гумрах, куда два предписания его об отступлении вовсе не дошли. А положение гумринского гарнизона между тем с каждым днем становилось труднее. В этой крепости, имевшей большое стратегическое значение при каждой войне с персиянами и турками, вовсе не было заготовлено провианта, и скудного количества хлеба, найденного в его магазинах, не хватило даже на две недели для продовольствия двух карабинерных рот. Солдаты голодали. К счастью, именно то обстоятельство, что персияне перехватили ермоловские предписания, и послужило в их пользу. Неприятель, справедливо рассчитал, что русский гарнизон не оставит крепости без приказания,– ослабил блокаду. Солдаты воспользовались этим и стали производить фуражировки: они выходили по ночам на прилегавшие к крепости обывательские поля и собирали с них хлеб, достаточный, по крайней мере, для их дневного пропитания. Так изб дня в день и перебивался гумринский гарнизон.
Ночью на 31 июля, в крепость пробрался, наконец лазутчик и доставил Фридриксу третье предписание Ермолова об отступлении. Ночь случилась темная; страшная буря с грозой и ливнем разразилась над окрестностью. В эту-то ночь небольшой русский отряд, оставив в укреплении все лишние тяжести,– и тем не менее все-таки с обозом в тысячу двести арб,– приготовился к отступлению. В непроницаемой тьме, при грозном завывании бури и раскатах грома, осторожно двинулись войска за проводником, который благополучно и провел их мимо персидских караулов. Беспечность неприятеля была так велика, что отступление русских было замечено только тогда, когда отряд был уже далеко и миновал самые опасные горные проходы. Он отошел уже верст двадцать, когда его арьергард был наконец настигнут неприятелем. Трудно сказать, удалось ли бы двум истощенным ротам отстоять громадный обоз, если бы нежданно-негаданно не появился на помощь свежий батальон с четырьмя орудиями.
Это был тот самый батальон, который послал Ермолов еще 19 июля, под начальством майора Кошутина, на помощь войскам эриванской границы.
Достигнув Каменной речки, Кошутин получил обстоятельные сведения о том, что происходит по ту сторону Безобдальских гор, и, бросив в Джалал-Оглы обоз, двинулся дальше. И днем, и ночью, останавливаясь лишь на короткие привалы, шел он на выручку осажденным однополчанам в Гумрах,– поспел как раз вовремя. Прибытие свежего батальона заставило неприятеля остановиться. Отряд не потерял из огромного обоза ни одной арбы и, присоединив к себе по дороге посты, стоявшие в Беканте и Амамлах, благополучно пришел в Большой Караклис.
Таким образом, все войска, защищавшие Бомбакскую провинцию, соединились в Караклисе, с тем чтобы всей массой передвинуться за Базобдал. Князь Северсамидзе, однако же, не буквально исполнил приказание Ермолова; он отправил две роты егерей с двумя орудиями занять перевал на Безобдале, две роты со взводом артиллерии – в Гергеры, две роты, с большей частью казачьего полка и также с двумя, орудиями,– в Джалал-Оглы, а сам с остальными войсками держался еще за Безобдалом: три роты с тремя орудиями стояли в Кишлаке, шесть рот с семью орудиями, казачьей сотней и конной армянской милицией, занимали Большой Караклис. Желание сохранить полковые строения, воздвигнутые в Большом Караклисе многолетними трудами солдат, заставило князя медлить отступлением; он еще надеялся, что высшее начальство, узнав о совершенной безопасности, в которой находились войска в Караклисе, переменит намерение оставить это селение – последний пункт, остававшийся в руках русских в провинциях Бомбакской и Шурагельской.
Это заставило Ермолова послать новое предписание: отступать немедленно и стать в оборонительное положение на Каменной речке, укрепив, насколько позволят средства и время, Гергеры и Джалал-Оглы. “Вы держитесь за Безобдалом,– писал он Северсамидзе,– и не видите в том вашей непростительной вины: вы разбросали войска, когда надо иметь их вместе и на крепкой позиции”.
После этого предписания войскам приказано было готовиться к отступлению. Весть об этом быстро облетела окрестности, и все армянские селения, еще остававшиеся в Бомбаках, покинув скот и имущество на разграбление персиянам, массами бросились или в Турцию, или, кто мог это сделать, под прикрытие караклисского отряда.
9-го августа, предав огню все полковые строения и вещи, которых нельзя было забрать с собой, и прикрывая громадный войсковой и обывательский обозы, войска потянулись из Караклиса к Безобдалу. Персидская конница, кружившаяся все время около Караклиса, видя отступающие русские войска, подняла радостную джигитовку. Полковник Муравьев не мог стерпеть этого торжествующего ликования врага; он рассыпал стрелковую цепь, и “меткие выстрелы карабинеров охладили дикие порывы всадников”. Джигитовка стоила персиянам более тридцати человек убитыми. С отступлением Северсамидзе Бомбакская долина и Шурагель совершенно переходили во власть персиян; но эти провинции представляли собой теперь мертвую пустыню, усеянную следами еще недавно процветавшей здесь мирной жизни, и только военные клики бродящих по местам персидских шаек нарушали безмолвие опустелой страны.
Был уже поздний час вечера, когда авангард и головные части колонны поднялись на Безобдал; но огромный обоз, конвоируемый остальными войсками, растянулся на несколько верст и, застигнутый темной ночью в горных ущельях, вынужден был заночевать в виду неприятеля. Положение являлось в высшей степени опасным. К счастью, персияне не рискнули на ночное нападение и ограничились только ружейными выстрелами, которые в темноте не причинили никакого вреда.
10-го августа последняя русская повозка перевалила за хребет, и войска заняли Гергеры и Джалал-Оглы. Таким образом здесь сосредоточилось пятнадцать рот пехоты, шестнадцать орудий и казачий полк; особо, в виде резерва, обеспечивая сообщение с Тифлисом через Акзабиюкские горы, расположился батальон Херсонского полка с четырьмя орудиями. Войска вздохнули свободно. Перед ними, верстах в десяти, вставал заоблачный, серебристый хребет Безобдала, за ними – расстилалась роскошная Дорийская степь, уже тогда довольно густо населенная армянами, выходцами из Турции и Эриванского ханства.
Быстро закипела постройка джалалоглынского укрепления. А неприятель между тем подвигался вперед и поставил свои передовые посты на вершинах Безобдала. Персияне, конечно, не могли предпринять ничего серьезного против сильного, русского отряда, стоявшего в крепкой позиции, но мелкие партии их, то спускаясь напрямик со скал Безобдала, то перебираясь через Мокрые горы, тревожили Лорийскую степь. Не раз борчалинские татары, из тех, что находились в персидском стане, пытались пробираться к своим единоземцам, чтобы доставить им возмутительные прокламации эриванского сардаря. Один из таких шпионов был пойман армянами в самых окрестностях Джалал-Оглы и повешен.
Еще войска не успели установиться лагерем, а казаки имели уже небольшую схватку с куртинской конницей. 11 августа, часов в десять утра, с пикета, стоявшего на амамлынской дороге, дали знать, что показались курды. Пятнадцать казаков, с майором Басовым во главе, отправились открывать неприятеля; но едва они выехали из оврага, где протекает Черная речка, как лицом к лицу столкнулись с двадцатью куртинскими всадниками. Курды стали подаваться назад. Опытный Басов сметил, что это недаром,– и в обман не дался. Восточные наездники, превосходившие донцов подвижностью и ловкостью, всегда нападали сами и, конечно, не стали бы отступать перед малочисленным противником. Басов приказал казакам держать ухо востро и не увлекаться погоней. Казаки действовали прекрасно: едва приближались куртинцы – они бросались в пики; поворачивали куртинцы назад – и казаки останавливались. К вечеру Басов отошел в лагерь, потеряв двух человек ранеными. Позднее выяснилось, что верстах в десяти от места стычки, действительно, стояло в засаде пятьсот человек курдов, только и ждавших, чтобы казаки подальше отошли от лагеря.
На следующую ночь – опять тревога. Необычайный шум и выстрелы в армянских аулах, раскинутых по ту сторону речки, подняли на ноги весь отряд. Полковник Муравьев с ротой карабинеров и одним орудием тотчас выступил из лагеря на помощь. Но тревога оказалась фальшивой; армянам представилось, что кто-то подкрадываемся к их деревням, и они подняли перестрелку.
14 числа, около полудня, персияне, внезапно спустившись с гор, едва-едва не отрезали казачий пикет, стоявший на первом уступе Безобдала. Казаки успели, однако, отступить к пехоте, скрытой в лесу, и курды остановились.
Все подобные мелкие случаи убедительно показывали, что пока неприятель будет держаться1 в таком близком расстоянии от русского лагеря – тревоги будут ежедневные. Полковник Фридрикс получил приказание сбить неприятельские посты с вершин Безобдала. Посланная с этой целью рота в темную ночь успела обойти сильный неприятельский пикет с двух сторон и, по условному сигналу, разом бросилась на белевшиеся перед ней балаганы. Удар пришелся, однако, в воздух: балаганы оказались пустые, пикет был спущен гораздо ниже и при суматохе успел ускакать благополучно. Но тревога тем не менее поднялась во всем персидском лагере, дошла даже до Кишлака, и сам Гассан-хан, как говорят, скакал до Амамлов, спасаясь от воображаемого врага.
К бедствиям войны с Персией присоединились в это время разбои со стороны турецкой границы. Первой и самой страшной жертвой их стала богатая Екатеринфельдская колония. Еще 13 августа князь Северсамидзе получил от армян известие, что какая-то сильная конная партия прошла от Мокрых гор к стороне Башкечета. Башкечет лежит уже по ту сторону Акзабикжских гор, вне района Бомбако-Шурагельской провинции и действий Северсамидзе. Поэтому князь, вероятно, рассчитал, что против этой партии будут высланы войска из Тифлиса, и, со своей стороны, не принял никаких мер к ее преследованию. Это оказалось ошибкой, и ошибкой, имевшей страшные последствия.
Тысячная партия курдов окружила на рассвете 14 числа Екатеринфельдскую колонию, лежавшую в Борчалинской дистанции, всего в пятидесяти верстах от Тифлиса, и произвела в ней ужасную резню. Колонисты были, правда, снабжены от правительства ружьями и порохом, но внезапное появление разбойников и самый вид свирепых курдов поразили таким ужасом миролюбивых немцев, что никто из них и не пробовал даже защищаться. В официальных донесениях значится, что в колонии убито было двадцать девять человек мужчин и женщин; но по свидетельству миссионера Зальцмана, очевидца кровавой ночи, было зарезано не менее семидесяти молодых людей и стариков и сто сорок душ, по преимуществу женщин, увлечены в неволю. Не более двухсот сорока человек из всего населения спаслось от гибели, укрывшись в ущельях и кустарниках по берегу Храма, но и те лишились крова и имущества. Чистенькая, опрятная колония обращена была в пепел, поля истоптаны копытами куртинских коней.
На другой день, 15 августа, известие об этой катастрофе дошло до Тифлиса. Но высланный оттуда Донской казачий полк и две роты пехоты, под командой полковника Костина, нашли только развалины колонии,– и никакого другого следа неприятеля.
На Северсамидзе, в глазах многих современников, да и позднейших военных историков, с этим фактом легло тяжелое обвинение в неподании помощи несчастной колонии. Но легко видеть, что самое положение Северсамидзе извиняет, если совершенно не оправдывает его. Не об одном только движении врагов к Башкечету он должен был получить в этот день известия, а целый ряд подобных. И если уже ему приходилось бы выбирать пункт, на котором следовало оказать сопротивление, то во всяком случае не тот, который лежал вне его заведования и даже вне района военных действий. Он должен был предоставить действовать там – тамошним войскам. В противном случае, когда он, встревоженный несколькими такими сведениями, разослал бы свои войска в разные стороны, а стоявшие перед ним огромные персидские толпы воспользовались бы тем и нанесли его собственному, обессиленному отряду серьезное поражение,– он также не избежал бы обвинения. Но то было бы ухе обвинение резонное и тяжкое, в упущении из виду главной цели по поводу посторонних и мелких случайностей.
А были между тем и настоящие виновные в гибели несчастной колонии.
Есть известие, что во время разгрома Екатеринфельда, всего в десяти верстах от него, на Белом Ключе, находился батальон сорок первого егерского полка со своим командиром, полковником Авенариусом. Он еще накануне был предуведомлен о готовящемся нападении, но также не принял никаких мер к спасению несчастных жителей. Рассказывают, что, уже в самый момент разгрома, один из немцев, успевших бежать, просил его о помощи. Командир Донского полка, полковник Леонов, сам предлагал ему двести казачьих лошадей, с тем чтобы посадить на них пехоту и вместе с казаками напасть на неприятеля. Авенариус отклонил и это предложение, оставив несчастную колонию ее страшной участи.
Но в то время, когда в десяти верстах от места катастрофы бездействовали значительные силы, была попытка помочь населению совершенно с другой стороны. Борчалинский пристав, князь Орбелиани, находился в этот день в Шулаверах, в тридцати верстах от колонии, и при первом известии о нападении на нее поскакал туда с двенадцатью грузинами. Недалеко от колонии он был, однако, окружен куртинами. Не рассчитывая более на лошадей, измученных тридцативерстной скачкой, грузины спешились и заняли высоту, ограниченную с одной стороны крутым лесистым обрывом. Отчаянно защищались здесь храбрецы. Но из двенадцати человек – шесть были убиты, и положение стало критическим. К счастью, когда куртины спешились и уже готовились взять позицию приступом, Орбелиани выстрелом из ружья убил их предводителя. Куртины с воем бросились к трупу, а пока его подняли, Орбелиани со своими грузинами спрыгнул в овраг и скрылся в густом, колючем кустарнике.
Разграбленная колония догорала, когда к ней подошла сильная грузинская милиция. Отважный Орбелиани тотчас повел ее преследовать хищников. Партия была уже в виду, и, может быть, смелый натиск освободил бы хоть нескольких несчастных пленных, взывавших о помощи; но убеждение в неодолимости куртинской конницы так глубоко внедрено было в жителях Грузии, что Орбелиани решительно ничего не мог сделать, чтобы заставить свое ополчение броситься в сабли.
Хищники так и ушли безнаказанно. Между тем, если бы Авенариус воспользовался предложением Леонова, его батальон наверное успел бы отрезать неприятеля хотя бы в Шиндлярах, куда куртины прибыли только на следующий день, ухе гораздо заполдень. Обремененные добычей, они сбились ночью с дороги, долго блуждали по дремучему лесу и, наконец, выбравшись к селению Квеши, опять потеряли много времени на бесполезную борьбу с горстью казаков. Дело в том, что в одной из каменных саклей, в Квешах, помещалась команда из восьми донцов Леонова полка, оставленная здесь с полковым имуществом. Курды, считая их верной добычей, бросились было к дверям; но залп из ружей сразу обескуражил нападающих,– они смешались, отхлынули назад, и несколько трупов осталось на месте. Напрасно, стараясь возбудить в себе остывшую храбрость, они кричали и гикали. В ответ им, из окон, превращенных казаками в бойницы, летели выстрелы, и курды один за другим падали. Целые залпы из сотен ружей не причиняли казакам особого вреда, так как каменные стены были прочны и пули могли влетать лишь в отверстия окон. Но в конце концов из числа защитников все-таки один был убит и двое ранены; остальные пять поклялись друг другу не сдаваться, пока будут живы... Несколько часов, среди ночного мрака, длилась перестрелка. Но вот показался рассвет. Курды спохватились, что их могут настигнуть русские отряды, и со стыдом отступили.
Геройская оборона в Квешах представляет собой отраднейший эпизод этого тяжелого, смутного времени в Кавказском крае. К сожалению, ни в официальных сведениях, ни в записках современников не сохранилось ни одного имени из этой славной горсти защитников, сумевших смело взглянуть в очи близкой гибели, но именно тем и избежавших ее.
Впоследствии сделалось достоверно известным, что большая часть пленных из Екатеринфельдской колонии очутилась в Ахалцыхе, переслана потом в Поти, а оттуда в Константинополь и Смирну на тамошние рынки, где окончательно и затерялся их след. Эти-то обстоятельства и выяснили вполне, что нападавшая на колонию партия состояла не из персиян, а преимущественно из турецких курдов, которые не преминули воспользоваться замешательством, естественно возникшим в стране в первое время персидского вторжения.
Разгром немецкой колонии показал, как доступны были тогда для врагов русские пределы, по ограниченности оберегавших их войск. Нужно сказать, что даже батальон Херсонского полка, стоявший, как было сказано, с четырьмя орудиями на перевале через Акзабиюк и охранявший сообщение с Тифлисом, за несколько дней до катастрофы получил приказание передвинуться оттуда на речку Акстафу, в Казахскую дистанцию. Батальон ушел, а заместить его в этом важном пункте было не из чего, и тыл джалалоглынского лагеря был совершенно открыт. К счастью, эриванский сардарь, предоставив своей коннице действовать, сам с главными силами спокойно стоял около Гокчи, выжидая время, когда Аббас-Мирза возьмет Елизаветполь и оттуда поведет наступление к Тифлису: только тогда рассчитывал действовать и сардарь.
А между тем конница, выдвинутая им на границу Самхетии, также держала себя настолько скромно, что в течение почти целого месяца ничем не проявила особенного стремления к какому-либо отважному, залетному набегу. Но пример, данный турецкими курдами, и отсутствие батальона в Акзабиюкских горах расшевелили наконец и ее: она решилась со своей стороны внести разгром на Лорийскую степь, в тылу русского лагеря. Это случилось 1 сентября, в тот самый день, когда князь Меншиков, благополучно избежав засады, прибыл из Эривани в Джалал-Оглы, и Гассан-хан, не успевший захватить его в дороге, рассчитывал, что встреча посла и празднества, даваемые в честь его, отвлекут внимание русских и ослабят их бдительность. И вот, в ночь на 2 число, трехтысячная персидская конница спустилась с Безобдала и пронеслась, опустошая Дорийскую степь, от Каменной речки вплоть до гор Акзабиюкских. Там, верстах в шести от Сомийского поста, стояла небогатая греческая колония,– персияне обрушились на нее всей своей массой. Деревня была разорена совершенно, греки частью изрублены, частью захвачены в плен. Этой колонии суждено было сделаться последней жертвой персидского варварства: далее ее нашествие в течение всей войны уже не доходило.
Нападение на Лорийскую степь не обошлось, однако, даром и персиянам. 2 сентября, часу в восьмом утра, необыкновенный шум и выстрелы по ту сторону речки возвестили русским войскам, стоявшим у Джалал-Оглы, о появлении неприятеля. В лагере ударили тревогу. Подполковник Андреев со своими казаками первый поскакал в ту сторону, откуда раздавались выстрелы, и, с небольшим в версте от лагеря, наткнулся на небольшую конную партию, уже возвращавшуюся с Дорийской степи. При виде казаков персияне бросили было добычу. Но со стороны Акзабиюка показалась другая сильная партия, и казаки, поставленные между двух огней, в свою очередь очутились в критическом положении. Курды стремительно ударили на них в дротики. Донцы были сбиты с поля и в беспорядке поскакали назад.
К счастью, в это самое время полковник Муравьев, с тремя карабинерными ротами и двумя орудиями, уже перешел через Каменную. При его появлении, неприятель бросил казаков и стал отступать, заботясь о том, чтобы сохранить отбитую добычу. Особый неприятельский отряд занял скалистую гору, у старой церкви Матур, на левом берегу реки Джилги, в пяти-шести верстах от Джалал-Оглы, и прикрыл отступление; но ему пришлось стать искупительной жертвой за кровавый набег.
Крепкая горная позиция неприятеля не остановила Муравьева. Рота, с майором Кошутиным, пошла в обход; другие две повели наступление с фронта, и перед одной из них, седьмой карабинерной, шел сам Меншиков, изъявивший желание разделить опасность с храбрыми кавказскими войсками. Воодушевленные присутствием посла, карабинеры ударили с такой стремительностью, что персияне мгновенно были сброшены с Матурских высот и попали на отряд Кошутина. Тот принял их штыками – и неприятель рассеялся в разные стороны. Потеря его была громадна, но зато и Дорийская степь лежала в развалинах.
Свидетель этого боя, князь Меншиков, с особенной похвалой отзывается о действии карабинеров. На следующий день он выехал из лагеря в Тифлис, и его конвоировала та же седьмая рота, с которой он участвовал в битве.
Печальная катастрофа с немцами и греками навела ужас на жителей Грузии. Народ из окрестных селений бежал в Тифлис, под защиту войск; все дороги были запружены подводами, да и в самом Тифлисе горожане были неспокойны, ожидая нашествия. Повсеместное возбуждение было так велико, что многие бросали свои дома на произвол судьбы, зарывали в землю имущество и выезжали в Россию. И страх жителей не был совершенно напрасен. В другой раз персияне могли быть умнее и довести опустошение до самых ворот Тифлиса.
Чтобы устранить возможность подобных бедствий, из джалало-глынского лагеря отделены были две роты, под командой майора Хомутского, которые вновь и заняли единственный перевал через Акзабиюкские горы, известный под именем “Волчьих Ворот”. Это – небольшое узкое ущелье, высвеченное природой в скале, саженей в десять длиной, к которому по гребню хребта сходятся все вьючные дороги со стороны турецкой границы, от Гумр и Ахалкалак. Здесь, даже в мирное время, бывали нередки разбои,– обстоятельство, как кажется, и давшее ущелью его странное имя. В военном отношении ворота эти представляют дефиле, настолько важное, что, заняв его, можно перервать все сообщения между, живущими по ту и по сю сторону гор. Поставленный в этом ущелье пост опять обеспечил правильное сообщение с Тифлисом, прикрыл коренную Грузию и хоть до некоторой степени успокоил взволнованное население.
Так, в бездейственной, но тревожной и томительной охране проходов Безобдальского хребта, стоял русский отряд в Джалал-Оглы, ожидая того момента, когда дерзкий враг должен будет думать уже не о набегах в глубь русских владений, а о поспешном бегстве. В соседней Ганже это время тогда уже наступило. Громы Шамхора и Елизаветполя рассеяли как дым гордые мечтания наследника персидского престола и уже предрешили судьбу войны; скоро должно было настать такое время и для джалал-оглынского отряда.
В половине сентября в лагерь на Каменную речку прибыл известный генерал Денис Давыдов, который и принял от Северсамидзе начальство над отрядом. А с тем вместе закончился на Эриванской границе и первый период войны, период обороны, отступлений, неудач и бессилия перед внезапными и разбойнически дерзкими набегами персиян на мирное население.


IV. ЗАЩИТА ШУШИ

В половине июля 1826 года, одновременно с вторжением в русские границы эриванского сардаря, большая персидская армия, под главным начальством Аббас-Мирзы, быстро двигалась к Карабагу. В нем наследник персидского царства рассчитывал найти обширную, преданную ему партию, давно уже подготовляемую влиянием мусульманского духовенства и, не менее того, обещаниями и подкупами. И он не ошибся. На самой границе его встретила толпа знатных татар, предводимая Гаджи-Агалар-беком, знатнейшим из всех, капитаном русской службы, владевшим обширными поместьями на самой границе Персии.
Аббас-Мирза остановился в доме Агалара, где шумно и торжественно отпраздновано было победоносное вступление в неприятельскую землю. Предвидел ли принц плачевные для Персии плоды начатой им войны – неизвестно; но с историей его вступления в русские границы соединилась легенда о зловещем пророчестве, будто бы предсказавшем принцу Шамхор и Елизаветполь со всеми перипетиями предстоящей борьбы,– и внезапно внесшем в дом Гаджи-Агалара, после радостного пиршества, всеобщее уныние. После торжественного обеда, рассказывает эта легенда, два служителя несли на головах остатки разных яств, которые поданы были принцу в дорогих китайских сосудах, установленных на двух больших серебряных подносах. И вот, оба эти подноса одновременно сорвались с голов служителей, и вся китайская посуда разбилась вдребезги. Принц был поражен и втайне смущен той странной случайностью, что два опытных служителя одновременно обнаружили невероятную неловкость. Призван был снотолкователь,– но и он смутился не менее принца, узнав о случившемся. “Повелитель,– сказал он наконец,– потеряет в двух больших сражениях всю свою армию, а затем неверные перенесут свое оружие в Персию и истощат ее последние силы”. Принц пообещал предсказателю виселицу – и двинул свои войска к Шушинской крепости.
Между тем в Карабагской провинции расположен был тогда только один сорок второй егерский полк, в расстоянии трехсот верст от резервов и лишенный почти целого батальона, находившегося в Ширванской и Нухинской провинциях. В общем это составляло две тысячи семьсот штыков, при шести орудиях и четырехстах двадцати казаках Молчанова полка,– сила ничтожная перед огромной персидской армией.
Войсками в Карабагской провинции командовал полковник Иосиф Антонович Реут, кавказский ветеран, сподвижник Цицианова, герой ахалкалакского боя (И сентября 1810 года), памятью которого служил на груди его крест св. Георгия.
Реут, которому армяне доставляли обстоятельные сведения о сборах и числе неприятеля, давно предвидел возможность вторжения. Он знал, что уже около месяца назад персидская армия начала стягиваться к русским границам и что Карабаг переполнен агентами. Реут доносил обо всем, что ему сообщали, в Тифлис; из Тифлиса Ермолов доносил в Петербург. Но в Петербурге не ожидали войны, и донесения оставались без последствий. Тем не менее, в официальных предписаниях от 9 и 13 июля, Ермолов уведомлял Реута, что в помощь к нему прибудут две роты из Ширванской провинции, и предписывал укрепить полковую штаб-квартиру Чинахчи; для защиты же Шушинской крепости выслал в помощь одну егерскую роту. Последнее распоряжение Реут исполнил немедленно, но этим пока и ограничились все меры к обороне страны, в которой, в случае войны с Персией, надлежало ожидать появления главных сил неприятеля.
В таком положении были дела, как вдруг, 18 июля, на границе неожиданно случилось следующее происшествие. Отряд из пятнадцати казаков, под командой хорунжего Крюкова, делал обычный разъезд по берегу Аракса. У Худоперинского моста он отделил от себя патруль из пяти человек – осмотреть, нет ли где на русском или на персидском берегу хищнических шаек. Пять казаков слезли с лошадей и отправились пешком. Но им только одним и суждено было уцелеть из всего разъезда. Вот что потом рассказывал один из них: “Прошло часа два времени. Мы уже проползли камышами верст пять, как вдруг позади нас зачастили ружейные выстрелы. Прислушались,– как будто бы на самом том месте, где остался хорунжий. Мы туда,– а навстречу уже едет человек триста персидской конницы, и в середине их все наши казаки, и хорунжий с ними,– связанные... Мы назад, запрятались в кусты, да так и просидели там до ночи. Партия прошла мимо и потянула к татарским кочевьям”...
В этот день, как только смерклось, за Араксом, где-то далеко грянул пушечный выстрел, а ночью разлилось по темному небу громадное зарево... То были бивуачные огни персидской армии.
Появление в Чинахчах этих пяти казаков, только случайности обязанных своим спасением, вызвало общую суматоху. Командир казачьего полка, взяв с собой сотню, сам поскакал на место происшествия и у Худоперинского моста столкнулся со всей персидской армией. Казаки понеслись назад и дали знать Реуту. Спустя два-три часа из Шуши прискакали армяне с известием от коменданта Карабагской провинции, майора Челяева, что на заре 19 июля персияне, в числе шестидесяти тысяч человек, при тридцати орудиях, вторглись в Карабаг и идут форсированным маршем к Шуше, поднимая повсюду среди татар возмущение.
В распоряжении Реута было в этот момент всего пять рот егерей, так как из остальных – одна рота стояла в Шуше, а три находились в Герюсах, в гористой части Карабага, прикрывая татарские кочевья. Чинахчи, где расположена была полковая штаб-квартира, еще не укреплялась, и перед ней не было возможности остановить неприятеля. Реуту оставалось отойти в Шушу, и в тот же день, перед вечером, две роты уже выступили в путь, оставив три остальные в Чинахчах до тех пор, пока не будут перевезены в Шушу все полковые тяжести.
А ночью от Челяева прискакал новый гонец с известием, что сильная персидская кавалерия и часть сарбазов быстро идут кратчайшей дорогой к Шуше и перед светом должны уже быть на месте, называемом Топ-хана, чтобы отрезать Реуту путь. Челяев извещал сверх того, что, по слухам, в эту самую ночь карабагские татары намерены напасть на роты, расположенные в самой крепости.
Реут был не из числа тех, которые способны терять голову в критические минуты, но и он был смущен вестью о приближении шестидесятитысячной армии, внезапно очутившейся от него в одном или в двух переходах. Терять времени было нельзя, и в ту же ночь он с остальными ротами поспешно отошел в Шушу, покинув Чинахчи на произвол судьбы со всеми находящимися в нем полковыми тяжестями.
Между тем в измене татар уже не было больше сомнений; под самыми стенами Шуши отряд видел несколько трупов армян, а на другой день, на мельнице, снова были убиты татарами двое солдат.
Нужно сказать, что крепость Шуша, как расположенная в стороне от дороги к границе, была совсем не готова к роли, которую ей предстояло теперь принять на себя; в ней не было ни достаточных вооружений, ни запасов. Рассчитывая строить крепость на Араксе, при Асландузе, Ермолов мало обращал внимания на Шушу. Он и не думал занимать ее, опасаясь именно того, что целые два батальона, запершись в ней, остались бы совершенно изолированными, тогда как в общем плане действий они могли бы принести существенную пользу. И потому в особой инструкции полковнику Реуту предписывалось собрать войска в Чинахчах, дождаться прибытия туда двух рот из Ширвани, усилить себя карабагской милицией и держаться насколько возможно в укрепленной позиции, чтобы поспешным отступлением не произвести волнения в народе; если же силы неприятеля окажутся значительными, особенно если сам Аббас-Мирза перейдет границу,– в чем даже Ермолов сомневался,– то истребить все тяжести и, совершенно очистив Карабаг, отступать на Шах-Булах, Елизаветполь и далее к Тифлису, не давая себя отрезать в горах. Инструкция эта, написанная в Тифлисе 21 июля, следовательно тогда, когда персияне были уже в Карабаге, не дошла по назначению,– персияне ее перехватили; а когда Реут получил дубликат ее, будучи в Шуше, то исполнить приказание было уже невозможно: роты, следовавшие к нему из Шемахи, узнав о вторжении персиян, вернулись с берегов Куры и пошли окружной дорогой к Тифлису, о сборе карабагской милиции нечего было и думать, да и дорога на Елизаветполь была уже отрезана.
Таким образом, приходилось защищаться в Шуше, и трем ротам с двумя орудиями, прикрывавшим, под начальством подполковника Назимки, татарские кочевья в гористой части Карабага, послано было приказание поспешить туда же для соединения с полком. Персияне, чтобы не дать усилиться шушинскому гарнизону, решили прежде всего помешать этому соединению.
“Хотя приняли мы намерение,– доносил Аббас-Мирза своему родителю, шаху,– сначала идти на Шушу, но вельможи и благороднейшие люди Карабага доложили нам, что герюсский гарнизон идет на помощь к Шуше и что если он туда достигнет, то крепость никогда не будет завоевана. Тогда мы в ту же минуту вознамерились атаковать отряд сей и наперед предать оный снедению блистательного меча нашего”.
Отряду Назимки предстояло пасть жертвой персидского вероломства.
Селение Герюсы лежит в глубоком ущелье. Ущелье это замечательно тем', что оно, как частоколом, уставлено какими-то высокими каменными столбами, вероятно, вулканического происхождения, придающими и окружающей местности, и самому селению необыкновенно своеобразный характер, единственный даже в прихотливых горах Кавказского края. Самые Герюсы со своими красивыми саклями и башнями, со своей армянской часовней и водяной мельницей на гремучем потоке, осененном развесистыми чинарами, расположены амфитеатром на террасах крутого спуска в Герюсское ущелье. Таким образом местность эта, красивая и оригинальная, чрезвычайно удобна для обороны. Но ничтожный отряд все-таки был бессилен перед подавляющей массой неприятеля.
Предписание об отступлении в Шушу, как рассказывают современники, почему-то Запоздало. К тому же оно, на беду, получено было в Герюсах во время раздачи солдатского жалованья, когда, по заведенному обычаю, бывал разгул в бедной развлечениями кавказской жизни; поэтому выступление батальона замедлилось на целые сутки, и когда он вышел – неприятель уже был близко.
На двенадцатой версте от Герюсов, в глубоком каменистом ущелье, русский отряд настигнут был мятежной карабагской конницей. Одни персияне не могли бы остановить Назимку, они не смели бы даже войти в гористую землю, если бы не эти изменники, теперь окружавшие отряд со всех сторон и захватившие в свои руки все выходы из гор на равнину. Скоро на помощь к карабагцам подоспела персидская конница и подвезла с собой пехоту. С каждым шагом положение отряда становилось все затруднительнее и хуже. Персидская артиллерия, довольно искусно управляемая одним англичанином, которого впоследствии уложило навеки русское ядро под Шушею, скоро взорвала зарядный ящик, подбила лафет и истребила всех артиллерийских лошадей. В рядах русского батальона появилось замешательство. Говорят, что армяне предлагали Назимке провести отряд в Шушу по горным тропинкам, как это было некогда с отрядами Карягина, Котляревского и Ильяшенки, но он не решился бросить орудия и вьюки и продолжал драться на невыгодной местности, надеясь добраться до речки Ах-Кара-Чай. Дело в том, что за этой речкой, протекающей верстах в двадцати пяти от Герюс, на пути к Шуше, начиналась гористая местность, покрытая огромными густыми лесами, куда не отважился бы последовать за ним ни один персиянин,– и отряд был бы спасен. К несчастью, надеждам Назимки сбыться было не суждено. До Ах-Кара-Чая оставалось еще тринадцать верст, и все это пространство нужно было проходить при беспрерывном бое. Палящий зной, недостаток воды, поминутная убыль людей, оставлявших строй, чтобы помогать повозкам и артиллерии, мало-помалу истощили силы солдат. В продолжение трех часов стойко выдерживая натиск неприятеля, они подошли наконец к крутому спуску к Ах-Кара-Чаю; казалось, еще одно усилие – и цель была бы достигнута. Но здесь-то именно отряд и ожидала гибель. Переправа была уже отрезана.
Официальные донесения говорят, между прочим, что, достигнув берегов Ах-Кара-Чая, люди, истомленные до крайности и мучимые жаждой, вышли из повиновения и в беспорядке, покидая строй, бросились к воде. Неприятель воспользовался замешательством в отряде и быстро напал на него со всех сторон. Солдаты и казаки частью были вырезаны, другие побросали оружие и взяты в плен; между последними находился и сам подполковник Назимка. Орудие и вьюки, о которых он так заботился, достались персиянам.
Из рапорта полковника Реута видно, что в бою, в трех ротах сорок второго егерского полка, должны были участвовать два штаб-офицера, шестнадцать обер-офицеров и восемьсот семьдесят четыре нижних чина; сверх того, при двух орудиях находилось двадцать человек артиллеристов да в казачьей сотне – три обер-офицера и девяносто четыре казака. Сколько же из этого числа погибло в бою и сколько попало в плен, точных сведений нет. Достоверно известно, однако, что убитых было не много, но что из всего отряда спаслись только два офицера (поручики Назимов и Богданов) и шесть нижних чинов, которые, пробравшись в селение Камедарасы, укрывались там у армян до времени поражения персиян у Шамхора. Попавшие в плен подверглись жестоким истязаниям и посрамлениям, заставившим их, быть может, не раз позавидовать участи тех, которые легли в честном бою. Персияне толпами набросились на них, ограбили их, потом раздели догола и в таком позорном виде пригнали их обратно в Герюсы. Даже Аббас-Мирза тронут был жалким положением несчастных и приказал одеть офицеров в персидское платье.
Истребление целого батальона почти в тысячу штыков было делом неслыханным для Кавказского края. Со времен Паулуччи, когда батальон Троицкого полка в четыреста человек, под начальством капитана Оловяшникова, положил оружие перед персиянами же, летописи Кавказа, изобилующие примерами геройских побед слабых отрядов над сильным неприятелем, не помнили подобного факта. Восточная фантазия мусульман, со своей стороны, раздувала персидские успехи до размеров чудовищных; о них повсюду ходили слухи, роняя обаяние русского имени и устрашая преданных России христиан. Хозяйничанье персиян в крае и разгромы мирных деревень, которым войска бессильны были оказать защиту, как бы подтвердили эти слухи, деморализуя все население. Особенно поразило армян разграбление их старинного Тативского монастыря.
В небольшой долине, углубленной среди карабагских гор, между утесами и скалами реки Базар-Чай, всего в полуверсте от каменного моста, перекинутого через пропасть самой природой и известного у татар под именем “Шайтан керпи” (Чертов мост),– стоит армянская деревня Татив, а неподалеку от нее Тативский монастырь, знаменитый в Армении еще со времен Тамерлана. В одной из монастырских церквей доныне показывают стены, испещренные сабельными ударами, и говорят, что это следы пребывания здесь Тимура, который хотел разрушить самую церковь, но не будучи в состоянии сделать этого, приказал своим воинам изгладить саблями стенную церковную живопись. О существовании монастыря более тысячи лет свидетельствовала и старая армянская надпись, уцелевшая на церкви апостолов Петра и Павла. Главный монастырский храм, в котором, по преданию, под жертвенником скрыты были косы Богородицы, привлек своим богатством алчные толпы персиян,– и они разорили его так, что он не восстал уже из развалин. Позднейшие путешественники видели эти священные руины обращенными в овчарни, в которых бедные тативцы держат своих коз и овец. Престарелый архиепископ Мортирос, живший в монастыре, был увезен неприятелем в Тавриз, где апоплексический удар пресек его многотрудную и полную служения своему народу жизнь.
Разграбление селения Чинахчи, принадлежавшего князю Мадатову, и в нем штаб-квартиры единственного в Карабаге сорок второго полка, брошенной в добычу неприятелю, еще более усилили невыгодное впечатление, произведенное обстоятельствами этого времени.
Между тем как нападение на герюсский гарнизон, разорение мирных деревень и торжества по случаю этих побед задержали персидские войска,– в Шуше с часу на час ожидали появления полчищ Аббаса-Мирзы, и Реут спешил исправлять крепостные верки. Но вот прошел день, другой,– а неприятель не показывался. Тогда Реут решился спасти полковое имущество, оставшееся в Чинахчах, и выслал с этой целью часть своих рот. Предприятие до некоторой степени удалось.
В первый день все полковые и ротные повозки успели два раза вернуться из Чинахчи нагруженными. Колесный обоз доходил, однако, только до деревни Шушакент, где воза разбирались и вещи поднимались в крепость уже на вьюках. На следующий день повторилось то же; но на третий – появились сильные шайки татар, пробовавшие нападать на прикрытие. Перевозка была приостановлена,– и часть полковых вещей захватил неприятель.
Прошло три дня с того момента, как Реут заперся в Шуше.
И вот, 24 июля, прискакал армянин с известием, что Назимка в плену и роты его истреблены. А вслед затем, утром 15 числа, горизонт зачернелся персидскими полчищами. Их было от пятидесяти до шестидесяти тысяч, как говорили тогда армяне. Ермолов сомневался в этом числе. “Это статистика здешних народов,– писал он Мадатову,– а я имею сведение, что у Шах-Заде не более пятнадцати тысяч войска”. Но впоследствии официальные данные подтвердили, что с Аббасом-Мирзой, по вступлении его в Ка-рабаг, кроме отрядов, разосланных по разным направлениям для возбуждения и поддержания восстаний, было сорок тысяч пехоты, двадцать четыре орудия и огромные толпы иррегулярной конницы.
На следующий день, 26 июля, лазутчик передал в руки Реута дубликат известного предписания Ермолова об отступлении. Но отступать уже было невозможно, и Реут, решившись защищать Шушу до последней крайности, принял к тому все меры. Зная, какое дурное впечатление на гарнизон могло произвести в подобную минуту решение главнокомандующего оставить Карабаг, он благоразумно скрыл предписание даже от офицеров, а солдат воодушевил, напротив, энергичным приказом:
“Я совершенно уверен,– говорилось в этом приказе,– что всякий из моих сотоварищей по долгу присяги, чести, преданности к государю и любви к отечеству неизменно будет исполнять свою обязанность, не щадя себя до последней капли крови, имел в виду непременное правило – победить или умереть и тем заслужить бессмертную славу”.
Предстояла необходимость немедленно переслать Ермолову подробное донесение обо всем, что произошло в Карабаге. Дело представлялось далеко не легким, так как курьерам нужно было пробираться сквозь сплошную стену персидских войск, обложивших Шушу. Нашлись, однако, два казака, которые вызвались доставить в Тифлис донесения. В ночь на 27 число выехали они из ворот Шуши и стали пробираться к Тифлисской дороге, уже занятой персиянами. Их скоро открыли, и целые сотни всадников пустились за ними в погоню. Казаки порешили разъехаться, чтобы, на случай гибели одного, другой мог исполнить поручение; один пустился по большой дороге, другой свернул на проселочную. Тощие донские лошаденки превзошли, однако, отличных персидских скакунов,– и оба казака, далеко оставив за собой погоню, благополучно достигли Тифлиса.
Началась осада Шуши.
Взять эту крепость открытой силой почти не представлялось возможности. Правда, укрепления ее находились в довольно, жалком положении и не представляли собой никакой защиты для осажденных: стены во многих местах обвалились и частью были растасканы самими жителями на постройку своих домов; рвы осыпались, а крепостной артиллерии не было вовсе. Но построенная на высоких отвесных скалах, Шуша была доступна только с одной северо-восточной стороны, от Елизаветполя, да и этот единственный путь, поднимаясь в гору, был так извилист, крут и загроможден скалами и обрывами, что две пушки, поставленные на дороге, и рассыпанная рота стрелков могли остановить целую армию.
К сожалению, егеря вступили в Шушу только с восьмидневным продовольствием, а в крепости не было запасов – и не было воды; гарнизону предстояла опасная борьба с такими врагами, как голод и жажда. Аббас-Мирза знал это и только обложил Шушу со всех сторон, пока не прибегая к более энергичным мерам.
В столь затруднительном положении Реуту, запертому в Шуше с отрядом, в котором было не более тысячи семисот штыков, оставалось одно – исполнить долг храброго солдата и сохранить честь предводимого им полка. Одним из первых его распоряжений было выслать из крепости всех молодых татар, явно оказывавших расположение к неприятелю и потому представлявших собой только лишние и притом вредные рты; дача же провианта с первого дня блокады уменьшена почти на половину.
Аббас-Мирза, главной целью которого был Тифлис, не нуждался в Шушинской крепости; но он опасался, однако, оставить ее у себя в тылу и пытался склонить полковника Реута очистить Карабаг без боя. Уже вечером 27 июля прибыл от него парламентер с настойчивым требованием пропуска в крепость. Это был простой офицер, родом из астраханских армян, довольно хорошо говоривший по-русски; одет он был в красный мундир, на манер английского, с серебряными эполетами и аксельбантами. Выехавший к нему навстречу майор Клкжи-фон-Клюгенау, узнав в лице парламентера армянского выходца, наотрез отказался представить его коменданту.
– Если его высочество намерен вести переговоры о сдаче крепости,– говорил Клюгенау,– то он должен прислать почетного хана, а не простого армянина.
Напрасно обиженный армянин старался доказать важность занимаемого им положения в персидской армии и называл себя адъютантом принца. Клюгенау строго приказал ему ехать назад и сам возвратился в Шушу.
Через день к воротам крепости подъехал один из персидских сановников с блестящей свитой; ему завязали глаза и доставили к полковнику Реуту, который ожидал его, окруженный всеми своими штаб-офицерами. Хан объявил Реуту, что он уполномочен принцем предложить шушинскому гарнизону почетную сдачу. Дело было в том, что персияне, перехватив ермоловское предписание об оставлении Карабага, основали на нем свои планы. Опираясь на то, что сам Ермолов предписывал Реуту очистить Карабаг и все лишние вещи уничтожить или утопить, Аббас-Мирза, напротив, предлагал потребное число подвод для поднятия тяжестей, обязывался снабдить войска провиантом, обеспечить им безопасное следование и, наконец, дозволял выйти гарнизону с оружием и со всеми военными почестями. Аббас-Мирза писал, что все прочие начальники уже давно исполнили приказание Ермолова, что Шемаха, Куба и Нуха очищены русскими.
Это предложение произвело тяжелое впечатление на офицеров, от которых, как сказано, предписание Ермолова было скрыто. Тем не менее, когда Реут предложил вопрос о сдаче крепости на совещание, храбрейший подполковник Миклашевский, отважный и пылкий Лузннов, стойкий Михайлов, известный впоследствии герой Чечни и Дагестана – Клюгенау и, наконец, комендант Карабага, Челяев – единодушно отвергли предложение, объявив, что готовы защищаться до последней крайности.
Этот ответ Реут передал парламентеру, прибавив от себя, что охотно исполнил бы предписание Ермолова, если бы оно застало его в Чанахчи; но так как он занял уже крепость Шушу, то, при всем великодушии его высочества, он не может воспользоваться им для отступления, тем более, что со времени предписания обстоятельства могли измениться, а потому для оставления Шуши, а вместе с ней и Карабага, необходимо новое предписание.
Хан, пожалев об участи, ожидающей гарнизон, уехал. Прошло еще два дня,– началось бомбардирование крепости.
Положение гарнизона было весьма серьезное. Солдаты, проводя дни на работах, а ночи под ружьем, в ожидании приступа, изнурялись до крайности,, и число больных быстро возрастало. Жители страшно терпели от недостатка продовольствия, которым не успели запастись до начала осады. Было одно средство – снять с полей еще неубранный хлеб; но попытка эта едва не повела за собой кровавую катастрофу. Фуражиры, высланные из крепости 1 августа, были отрезаны персидской конницей и выручены только отчаянно смелой вылазкой майора Клюгенау. С ротой егерей он успел привлечь на себя всю бывшую тут персидскую пехоту, а одна конница ничего не могла сделать с фуражирами. Отстреливаясь, они успели выбраться из ущелья к крепости; но попасть в нее через Елизаветинские ворота, около которых происходила сильная перестрелка персиан с отрядом Клюгенау, уже не могли. Пришлось направляться кругом, к Эриванским воротам, еще при начале осады заложенным землей и каменьями. Гарнизон быстро принялся очищать их, чтобы впустить фуражиров, а пока работа кипела, Клюгенау все время стоял в сильном огне. Но тщетно персияне пытались сломить храбрую роту. В своих записках Клюгенау говорит, между прочим, что не персияне были ему страшны, а батальон, составленный из русских дезертиров, который с неимоверной дерзостью неоднократно бросался на него в штыки. Батальон этот, одетый в персидские мундиры, с длинными волосами, в папахах, с офицерами из русских же солдат,– каким его видел в Персии Муравьев,– состоял из людей рослых, сильных и старых; он, действительно, находился в армии наследного принца, но некоторые участники персидской войны утверждают, что в делах с русскими он не был, получив на то, еще до начала похода, дозволение Аббаса-Мирзы. Легко быть может, что Клюгенау принял за русских входившие в состав этого батальона польские роты, участие которых в бою более чем вероятно. Но так или иначе, а Клюгенау твердо выдержал яростные нападения и начал отступать только тогда, когда фуражиры были уже вне опасности. С этого дня фуражировки, однако, совсем прекратились.
К счастью для гарнизона, персияне не могли прервать его сообщений с мельницами в деревне Шушакент,– по особым условиям местности, в которых они были расположены. На этих мельницах солдаты заготовляли муку, и если бы они достались в руки персиян, гарнизону пришлось бы питаться немолотым зерном. Аббас-Мирза неоднократно пытался истребить ненавистную ему деревню, но все его усилия разбивались о стойкость армян и неприступность гор, среди которых стоял Шушакент. Жители, предводимые своими старшинами Сафаром и Ростомом Тархановыми, засев в скалистом ущелье в вырубленных природой глубоких и мрачных пещерах, не только отражали врагов, но, время от времени, сами спускались с гор и тревожили весь персидский лагерь своими набегами.
Так прошло немало времени с тех пор, как персидские полчища обложили Шушу. Впечатление, вызванное внезапностью вторжения, притупилось, и фанатизм в умах самых непримиримых татар стал уступать место холодному рассуждению. Невозможно было не видеть, что богатый Тифлис с его караван-сараями, вопреки обещаниям Шах-Заде, не так-то легко мог быть взят. Да о Тифлисе мало кто уже и думал. Ожидали, что в то время, как наследный принц бесполезно стоит перед Шушой, Ермолов соберет войска,– и роли могут перемениться. В самом персидском лагере поднимался ропот и стал доходить до Аббаса-Мирзы. Тогда, чтобы покончить с Шушой разом, он решился на крайнюю меру – штурм ее. Но те же Сафар и Ростом Тархановы, имевшие в персидском стане своих приверженцев, предупредили Реута, что приступ поведется со стороны Елизаветполя, и тем дали ему возможность принять соответствующие меры.
В одну мрачную ночь часовой услыхал с вала шум взбиравшейся на горы персидской пехоты и дал залп дежурному офицеру. Войска, стоявшие наготове, тотчас заняли свои места. Майор Клюгенау, распоряжавшийся обороной этого фаса, строго приказал не открывать огня прежде сигнала.
Осторожно подвигались вперед персияне, таща за собой огромные лестницы и туры для закидывания рва. Но когда они приблизились на ружейный выстрел, вдруг вся окрестность мгновенно осветилась зажженными русскими подсветами, и убийственная картечь начала осыпать штурмующих. Персияне бросились назад, покинув и туры, и лестницы, которые наутро были подобраны солдатами.
Неудача заставила Аббаса-Мирзу перейти снова к переговорам. На этот раз свидание назначалось уже не в Шуше, а в персидском стане. В крепости бросили жребий, кому ехать, и он пал на майора Клюгенау.
В полной парадной форме, верхом на коне, спустился Клюгенау к дожидавшемуся его внизу персидскому конвою. В неприятельском лагере его встретили с почестями; войска при проезде его становились в ружье, музыка играла. У ставки наследного принца уже собраны были знатнейшие персидские сановники и ханы; отряд телохранителей, оберегавший вход, отдал честь, и Клюгенау заметил, что это были молодые люди знатнейших фамилий и на подбор красавцы. По сторонам палатки стоял лес распущенных знамен, принадлежавших полкам регулярной пехоты и возле них толпилось множество офицеров шахской гвардии. Все с любопытством смотрели на Клюгенау, который сойдя с коня, терпеливо ожидал представления принцу.
Через несколько минут шелковый занавес шатра раздвинулся, и Клюгенау лицом к лицу очутился с наследником персидского царства.
После обычных обоюдных приветствий, Аббас-Мирза сказал Клюгенау: “Я уже потерял всякое терпение и не могу быть более снисходительным к вам и к жителям города. Мои войска неотступно требуют нового штурма, но я не хочу кровопролития. Я все ждал, полагая, что вы образумитесь. Теперь не в моей уже воле сдерживать стремление моих храбрых войск. Я и так потерял слишком много времени через свою снисходительность”.
Клюгенау молчал.
“Неужели вы думаете,– продолжал Аббас-Мирза,– что я пришел сюда с войсками только для одной Шуши? У меня еще много дел впереди, л я предваряю вас, что соглашусь на заключение мира только на берегах Москвы”.
Заметив улыбку, невольно промелькнувшую на лице Клюгенау, он с живостью добавил:
“Клянусь вам честью, что вы не получите помощи. Вы, верно, не знаете, что ваш государь ведет междоусобную войну со своим старшим братом и, следовательно, ему не до Кавказа. Что же касается Ермолова, то его давно уже нет в Тифлисе”.
Клюгенау ответил, что он не имеет полномочий вести переговоры о сдаче крепости, но что если его высочеству угодно обладать Шушой, то он может обратиться за этим к генералу Ермолову, который, конечно, предпишет оставить крепость, ежели только удержание Карабага не входит в его соображения.
“В Тифлис мне посылать незачем,– ответил Аббас-Мирза,– я уже сказал вам, что город покинут русскими”.
На этом переговоры и кончились. Клюгенау воротился в крепость.
Опять началась усиленная канонада, и опять гарнизон, исправляя повреждения в стенах, должен был бодрствовать по ночам в ожидании приступа. Так прошла еще целая неделя. Наконец персияне, выбрав темную ночь, кинулись на приступ, но, встреченные батальным огнем, отхлынули назад, завалив всю гору своими телами.
Два отбитые штурма не поправили, однако же, положения гарнизона. Не было никаких известий о том, в каком положении находятся дела в Закавказском крае и можно ли ожидать выручки. Несколько лазутчиков, посланных Реутом, или возвращались назад с полпути ни с чем, или не возвращались вовсе. Для осажденных настали минуты сомнений и колебаний. Жители, потеряв надежду на скорую помощь, роптали; были даже попытки вступить в тайные сношения с персиянами, и один молодой татарин хотел отворить им ворота. Правда, его поймали сами армяне и, не дав знать коменданту, распорядились своим судом, сбросив изменника в пропасть саженей сто глубиной; но гарнизону пришлось усилить бдительность. Чтобы успокоить осажденных, полковник Реут прибегнул к невинной военной хитрости. В темную ночь секретно был спущен в одну из амбразур башен переодетый армянин, который, обойдя вдоль стены до другой башни, назвался лазутчиком из Грузии и просил впустить его. Караул немедленно известил коменданта, и армянин был приведен к Реуту. Он вручил ему депеши, присланные будто бы от главнокомандующего, которые и были прочтены в присутствии всего военного совета. Содержание бумаг было весьма утешительно, а переодевание армянина исполнено с таким успехом, что в лице подателя никто не заподозрил знакомого человека. Приятная новость мгновенно облетела крепость,– и надежда скорой помощи подняла дух жителей и усугубила ревность храбрых защитников.
К счастью, Аббас-Мирза не сумел воспользоваться моментом колебаний в крепости, все еще не теряя надежды на успех переговоров, и в третий раз просил выслать к нему парламентера.
Отправился опять Клюгенау.
– Ну что, одумался ли наконец ваш полковник; кажется, уже пора! – сказал Аббас-Мирза.
– Я должен вам сказать прямо,– ответил Клюгенау,– что мы оставим Шушу только тогда, когда получим приказание Ермолова.
– Хорошо; я согласен,– живо ответил Аббас-Мирза.– Пошлите в Тифлис своего офицера, а до получения ответа пусть будет перемирие.
Составлены были условия. Но Аббас-Мирза, соглашаясь на то, чтобы шушинский гарнизон, в случае оставления им Карабага, вышел из крепости со всеми почестями, оружием и казенным имуществом как исполняющий только волю своего главнокомандующего, в то же время упорно отказывался пропустить с ним две шестифунтовые пушки. Он требовал безусловно уступки их персиянам, сказав, что такова его последняя воля.
– В таком случае, переговоры не могут продолжаться,– ответил Клюгенау и взялся за шляпу.
Присутствовавшие ханы стали его уговаривать исполнить желание наследного принца.
– Да вы скажите принцу,– возразил Клюгенау,– что располагая идти к Москве, он возьмет их там целую сотню; так стоит ли из-за таких пустяков теперь терять драгоценное время!
Этот аргумент победил настойчивость принца. Перемирие было заключено на девять дней. Аббас-Мирза послал в крепость в заложники двух знатных по своему происхождения ханов, а полковник Реут прислал в персидский лагерь майора Челаева. Клюгенау между тем отправился в Тифлис, чтобы лично доложить Ермолову о положении дел в Карабаге.
Вот что ответил Ермолов Реуту:
“Я в Грузии. У нас есть войска и еще придут новые. Отвечаете головой, если осмелитесь сдать крепость. Защищайтесь до последнего. Употребите в пищу весь скот, всех лошадей, но чтобы не было подлой мысли о сдаче крепости”.
“Защита Шуши,– писал Ермолов в другом письме к Реуту,– одна может сделать вам честь и поправить ошибки (оставление Чинахчи без боя и гибель Назимки). Извольте держаться и не принимать никаких предложений, ибо подлецы вас обманывают. Зачем прислали Клюки, который вам нужен? Он лучший ваш помощник. Защищайтесь. Соберите весь хлеб от беков,– пусть с голоду умрут изменники. Великодушно обращайтесь с армянами, ибо они хорошо служат”.
Обе записки доставлены были в крепость лазутчиками, и персияне о них ничего не знали. Между тем условленные девять дней прошли, официального ответа от Ермолова не было, а гарнизон сдаться опять отказался. Раздраженный этой новой неудачей, Аббас-Мирза вероломно задержал у себя Челяева и отослал его в Тавриз, где тот и находился в плену до самого заключения мира. Для крепости снова началось томительное и тяжкое время блокады и бомбардирования. Впоследствии оказалось, что неприятель вел два подкопа под стены крепости. Из них один, впрочем, был брошен по неудобству грунта, но другой успешно подвигался вперед, и при помощи его Аббас-Мирза рассчитывал теперь сломить упорное сопротивление гарнизона. Но защитники Шуши, одушевленные доблестным примером начальников, готовы были лучше умереть под развалинами крепости, чем уронить честь русского оружия какой бы то ни было почетной капитуляцией. Терпеливо сносили они все недостатки, бессменно сторожили крепость и с мужеством противостояли громадным персидским толпам. Когда запасы истощились, полковник Реут сам обходил солдат и старался ободрить их надеждой на скорую помощь.
– Ничего, ваше высокоблагородие, подождем! – отвечали солдаты.
– Да уж коли на то пойдет,– шутили между собой егеря,– так мы по жеребью друг друга есть станем, а уж не сдадимся этим дуракам-кизильбашам.
И мужество гарнизона было награждено уже тем, что, несмотря на тяжкие лишения и вечную опасность, потери его были ничтожны. За все время осады среди защитников крепости убито только четверо, двенадцать ранено и шестнадцать пропало без вести.
Так наступило 5 сентября. Начался этот день обычными тревогами осажденной и голодной крепости. Но в самый полдень весь персидский лагерь пришел в неописанное волнение; как гром разразилось над ним известие о грозной Шамхорской битве, об истреблении авангарда Аббаса-Мирзы и о занятии русскими Елизаветполя. Поздно увидел Аббас-Мирза, сколько времени потерял он даром, стоя перед Шушинской крепостью, и, бросив блокаду, со всеми силами двинулся он против князя Мадатова.
Блокада Шуши была окончена.
Трагическая роль, выпавшая на долю Карабага в персидской войне 1826 года, поражает историка своими резкими противоречиями. Там целая тысяча человек, целый батальон, с какими Карягины и Котляревские ужасом поражали полчища персиян и одерживали блестящие победы,– бросает оружие в тот момент, когда еще одно усилие спасло бы его; здесь горсть товарищей этого батальона, в течение почти семи недель, в полуразрушенной крепости, сопротивляется в сорок, в пятьдесят раз, сильнейшему врагу – и остается победителем.
Существуют мнения, стремящиеся оправдывать факты, подобные малодушной капитуляции батальона Назимки целой массой, которая еще была способна победить или дорого продать свою жизнь. Самое официальное донесение как бы оправдывает солдат, томимых жаждой, и потому, будто бы, расстроивших ряды при виде речки Ах-Кара-Чая, а затем уже под натиском врага и побросавших оружие.
Трудно представить себе эту нарисованную донесением картину, в которой солдаты, оставшиеся без воды, во всяком случае, слишком непродолжительное время, вдруг вышли из повиновения уже в виду верного спасения и, вместо того, чтобы проложить себе сквозь неприятельские ряды путь к реке штыками, беспорядочно бросились к ней прямо в руки врагов. Легче допустить, что позор, вынесенный батальоном в плену у персиян, был вполне заслуженным, что, быть может, именно недостойное поведение батальона и вызвало персиян, во всяком случае не лишенных чувства уважения к доблести врага, на издевательства. И тем не менее оправдывающие мнения все-таки существуют.
В последнее время в самой военной среде начали было распространяться quasi – утилитарные воззрения, совершенно извращающие элементарнейшие понятия об отношении отдельных личностей к целям и средствам войны. Вот что писалось, например, в специальном Военном журнале шестидесятых годов по поводу сдачи неприятелю одной русской крепости, и писалось притом лицом весьма авторитетным:
“Если гарнизон,– говорилось в статье,– не выполнил того, чего ожидали от него многие – не предпочел взорвать себя вместе с крепостью лучше, чем сдаться, то об этом, право, не стоит жалеть. Гораздо более он был бы достоин сожаления, если бы последовал минутному увлечению и взлетел бы на воздух. Конечно, на первых порах, в минуту энтузиазма, подвиг этот превознесли бы до небес; но потом разве не поставили бы его на одну доску с фанатизмом тех диких горцев, которые предпочитают лучше умереть без всякой пользы и надобности, чем сдаться в плен? Зачем было совершенно лишать Россию этих полутора тысяч людей, которые, по миновании плена, могли возвратиться в отечество и быть ему еще полезны своей деятельностью? Зачем было вследствие минутного и безрассудного увлечения повергать тысячи семейств в новый траур и притом в такое время, когда и без того не много было радости”...
Подобные воззрения, распространенные в массах войск, послужили бы источником гибели того духа, который один ведет к победам. Поставленный лицом к лицу с врагом, воин должен думать не о будущем, не о том, что он сделает, постаравшись остаться в живых, а исключительно о том, чтобы исполнить ясный и простой долг, в том состоящий, чтобы или победить, или умереть на своем посту. Золотые слова сказал по этому случаю “Есаул”, автор известного “Походного Дневника”, сторонник не тех воззрений.
“По-нашему,– говорит он,– назвавшись грибом, полезай в кузов, где бы ни пришлось, как бы ни пришлось. И показывать спину неприятелю – пропащее дело... Что из того, что останешься цель: какая польза для службы, честь для себя?.. По-нашему, досталось идти в дело, мы и идем добрым строем, а не башибузуками, идем без задней мысли, и к молитве: “избави нас от лукавого” прибавляем из самой глубины сердца: избави нас от смерти в спину. Побили мы – слава Богу; нас побили – так и у них рыло в крови, и в другой раз будут знать, что нас бить – не шутку шутить. А что из того, чтобы давать стречка? Это одно баловство, и стоит только раз себе его позволить, то так уж и пойдут все одни стречки да улепетывания. За этим добром нечего и на войну ходить”.
Да, “прекрасен Божий мир, а умирать надо”,– приходится сказать словами того же казацкого барда: “Надо умирать, чтобы отечество жило. Может статься, есть там, в эти минуты, исключительные люди, которые думают иначе и, забиваясь поглубже под теплое одеяло, благословляют тихомолком свой жребий, что он удалил их от войны и трудов, от страданий и смерти. Пускай себе они там и остаются. Суворов никогда бы за ними не погнался и не пожалел бы об их отсутствии. Но когда уже все полюбят жизнь больше всего на свете и жертвы отдельных существований оскудеют, тогда придет смерть отечеству и самобытный народ сделается рабом другого народа, не столько животолюбивого, как он. Останется народ, но не будет уже отечества”.
Есть легендарное предание, относящееся к шведской войне 1808 года. Молодой офицер Лопатинский, окруженный сотнями шведов, предлагавших ему почетный плен, послал в ответ им гордые слова: “Нет! Кому не удалось сохранить свободу оружием – тот умирай!” Вот истинное и доблестное понимание долга, которое не научит обращать тыл ко врагу и оставлять отчизну беззащитной в надежде быть ей полезным когда-то впоследствии, в неизвестном будущем, которое не в наших руках. И те, кто способны порицать подвиги беззаветного самопожертвования, видя в них голый факт истребления людей, забывают ту истину, что дух доблести в гражданах – защитниках родины – воспитывается не одними победами, а, быть может, еще больше несчастьями, примерами исполнения великой заповеди любви: “Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя”.
По странной игре случая, печальный факт бесславной гибели батальона Назимки послужил, в общем ходе персидской войны, в пользу России и к страшному вреду для Персии.
“Как ни прискорбно поражение этого отряда,– справедливо говорит в своих записках известный историк тех времен Коцебу,– но не постижимы и не проницаемы для нас смертных благие пути, избираемые Всевышним к спасению верующих в Него. Если бы Назимка исполнил свой долг и достиг с батальоном Шуши, не отяготила ли бы продовольствием лишняя тысяча человек крепости, и без того терпевшей крайний недостаток в нем? Была ли бы она тогда в состоянии выдержать сорокадневную блокаду? И какие от того, могли бы быть последствия?”
Известный кавказский генерал, герой минувшей войны, И. Д. Лазарев, идет еще далее. Он говорит, в своих неизданных записках, что Грузия обязана спасением только геройской защите Шуши, которая сорок дней задерживала под своими стенами персидскую армию и тем дала возможность сосредоточить навстречу врагу разбросанные русские войска. Если бы Назимка в точности исполнил приказание и успел бы соединиться с Реутом, то и последний, без сомнения, не имел бы причин не исполнить приказаний Ермолова и, вероятно, отступил бы из Карабага. Но тогда он рисковал быть настигнутым всей персидской армией в безводных местах и, конечно, погиб бы со своими двумя батальонами. Последствием этого было бы то, что персияне, уже нигде не встречая препятствий, появились бы под стенами Тифлиса в тот момент, когда он был совершенно не готов к обороне, и Кахетия легко могла бы быть возмущена царевичем Александром, что было бы веским ударом русскому владычеству в Закавказье. Так гибель батальона Назимки стала звеном в общей цепи событий, обративших шансы войны против Персии”.
Но зашита Шуши, вынужденная обстоятельствами вопреки распоряжениям и планам Ермолова, могла бы, напротив, послужить и во вред России, лишив последнюю участия в войне всего запершегося в крепости гарнизона. Есть мнение, имеющее за собой большие основания, что сорокадневная остановка Аббас-Мирзы под Шушою была величайшей ошибкой с его стороны. Если бы он, минуя шушинский гарнизон, в самом начале вторжения ввел бы свои, еще полные фанатического энтузиазма, войска в сердце Грузии, он мог бы нанести, при благоприятных обстоятельствах, страшный удар всему Закавказью. К счастью, славные тени минувшего стояли на страже христианской страны. Персияне помнили еще Мигри, Асландуз и Ленкорань,– и наследник персидского царства не решился оставить в тылу своей колоссальной армии русский отряд в тысячу семьсот штыков. Это было такое обстоятельство, на которое Ермолов, очевидно, не надеялся, но все значение которого он тотчас же оценил, предписав Реуту держаться до последней крайности.
При данных обстоятельствах защита Шуши, стоившая столько лишений для отважного гарнизона и сделавшая безвредными персидские полчища, получила значение не только великого подвига, но и важнейшего факта, обнаружившего огромное влияние на ход всей войны. Так именно взглянул на дело император Николай Павлович. Храбрым защитникам крепости, егерям сорок второго полка, пожаловано было Георгиевское знамя с, надписью: “За оборону Шуши против персиян в 1826 году”. Полковник Реут получил орден св. Владимира 3-ей степени. Не были забыты и армянские старшины Сафар и Ростом Тархановы, оказавшие столь значительные услуги. Ростому пожалован был чин прапорщика и пожизненная пенсия; матери, жене и детям Сафара, умершего вскоре после снятия блокады, назначено особое содержание из государственного казначейства.
Память о геройской обороне Шуши сохраняется и поныне в тех полках, в которые поступили батальоны славного сорок второго егерского полка, при общем переформировании Кавказского корпуса в 1833 году, а Георгиевское знамя, пожалованное императором Николаем, перешло в третий батальон нынешнего Тифлисского гренадерского полка, который своей доблестной службой прибавил, впоследствии, к старой надписи новые славные слова: “...и за Кавказскую войну”.
Защита Шуши тесно связала с именем этой крепости доблестное имя Реута. Но слава, которой покрылось оно, была связана своим происхождением не выдающимся способностям вождя, а исключительно отличавшим Реута высоким чувствам долга и чести, которые не могут заменить никакие таланты. Благотворное значение этого чувства сказалось в истории осады Шуши со всей своей силой. В полуразрушенной, но почти неприступной по расположению крепости не нужно было составлять сложных планов защиты, но нужно было уметь смирить свою личность перед отчизной, поставить свои интересы и самую жизнь ниже интересов и жизни родины. И Реут, переносивший лишения наравне с солдатами, умел вдохнуть в них мужество не только личным примером, а и всеми своими действиями, прибегнув, в самую критическую минуту, даже к невинному обману, служившему к достижению высокой цели.
Реут был истинным сыном Кавказа и выразителем доблестного духа кавказских войск. Он начал службу в Грузии в 1801 году, в том самом сорок втором полку, которым довелось ему впоследствии командовать, и не покидал Кавказа до самой смерти, посвятив этой стране всю свою долгую пятидесятидвухлетнюю службу. Произведенный в генералы, во время турецкой войны 1828 года, он получил за штурм Ахалцыха золотую шпагу, осыпанную бриллиантами, в 1834 году участвовал в экспедиции к Гимрам, в 1836 – в Аварию. Последней экспедицией Реут закончил свою боевую деятельность и с тех пор занимал административные посты в Тифлисе. Он умер 10 сентября 1855 года, семидесяти лет от роду, в чине генерал-лейтенанта, членом Совета главного управления Закавказского края. Последней наградой его был орден св. Александра Невского. Бессменный, одинокий человек, Реут не имел в Тифлисе никого из близких; но на погребении его был весь город. Его честная, многолетняя служба, вся посвященная Кавказу, поныне остается залогом прочной о нем памяти.
V. ИЗМЕНА ГАНЖИ
Вступая в Карабаг, острым углом далеко вдававшийся с севера в персидские владения и потому более доступный для нападений,– главная персидская армия, как гигантское чудовище, распростирающее от себя по всем направлениям жадные руки, разослала повсюду сильные побочные отряды, спешившие занять древние татарские ханства. Один из таких отрядов, тысяч в десять-двенадцать, под знойным южным небом тянулся к стороне Елизаветполя.
Елизаветполю, древней Ганже, в истории распространения русского владычества в Закавказье выпала значительная роль, благодаря мужеству последнего владетеля его, знаменитого Джават-хана. Русские гордились покорением храброго татарского народа, и сам Цицианов придавал этому факту большое значение. В крае долго помнили, с какой смелостью и настойчивостью он стремился показать это значение и высшему правительству. Есть легендарный рассказ, что император Александр, получив известие о взятии Ганжи пожаловал нижним чинам, участвовавшим в штурме, по рублю серебром; но такая награда обидела Цицианова. “Если Его Величество,– писал он в Военную Коллегию,– жалует солдатам по рублю за хороший развод, то за взятие города штурмом, вероятно, хотел дать медали, а потому и приказал к серебряным рублям приделать ушки и носить их в петлице, только всеподданнейше испрашиваю, на каких Государь прикажет лентах”.
Государь уважил тогда патриотическую Дерзость главнокомандующего: рубли оставлены были солдатам, а за взятие города установлена особая медаль.
С течением времени, с покорением других ханств, значение. Ганжи, переименованной в Елизаветполь, становилось все бледнее и бледнее в глазах русских властей. Роль историческая отходила все дальше и дальше в прошлое, а в настоящем, после окончательного присоединения Карабага, Ганжинское ханство, прикрытое от Персии озером Гокчей, не имело уже прежнего стратегического значения. К этому присоединился климат Елизаветполя, убийственный для северных пришельцев, почему даже те две роты сорок первого егерского полка с четырьмя орудиями и сотней казаков, которые должны были занимать древний город, не оставались в нем: чрезвычайная смертность среди войск с давнего времени побудила Ермолова выводить их каждое лето верст за двадцать от города, в селение Зурнабад, лежавшее в горах. Отвращение от этой местности среди русских было так велико, что в обширном городе не устраивались даже помещения для войск, не было даже казарм, которые так легко было устроить в покинутом ханском дворце; колодцы не чистились, что, в свою очередь, не могло благоприятно отзываться на здоровье солдат. Елизаветполь был почти покинут.
Такое отношение к старой Ганже едва ли, однако, оправдывалось политическим положением края и настроением умов его населения. Татары Ганжинского царства, в противоположность русским, не забывали истории своего народа, его борьбы и падения. Они помнили геройскую защиту и смерть Джават-хана как славное предание о былой силе и независимости мусульманства в их родной стране. В народе упорно держался слух о несметных ханских сокровищах, возбуждавших его восточную жажду роскоши и блеска и, вместе с тем, боязнь, как бы эти богатства не попали в руки неверных пришельцев. Ходили рассказы, что под крепостью есть подземные ходы, которые настолько обвалились, что проникнуть в них уже не было возможности.
Предания утверждали, что хан, предвидевший намерение русских штурмовать крепость, зарыл большую часть своих сокровищ именно в этих подземельях; рассказывали, что в последние дни ханства он часто призывал в свою цитадель искусных землекопов, которые оттуда никогда уже не возвращались, становясь жертвой его предусмотрительности.
Некоторая часть богатств была, по рассказам, зарыта и в крепости, в ханском саду, откуда будто бы, уже в двадцатью годах, вырыл их один из сыновей Джават-хана, тайно приезжавший из Персии. Англичане, знавшие этого сына в Персии, подтверждали Муравьеву достоверность народных преданий. Соблазнительные рассказы волновали даже армян, втайне вздыхавших о сокровищах, успевших ускользнуть из их рук.
Словом, в древнем Ганжинском ханстве была готовая почва для смут. Там были еще поклонники старины, помнившие ханскую пышность, тревожившую их воображение, и не мирившиеся теперь со сменившим ее суровым и простым режимом, вырвавшим из рук сильных произвол, но зато лишившим и массу бедного населения возможности былых удалых наездов и грабежей.
И вот, когда персидские войска вступили в Карабаг, все население Ганжи сразу изменило русским. Были, конечно, многие, которых только страх заставлял идти по начавшемуся бурному течению. Но так или иначе, почетнейшие татары и армяне немедленно отправили к Аббасу-Мирзе депутацию, которая лично вручила ему просьбу от жителей, умолявших могущественного наследника персидского престола восстановить их старое ханство и осенить их древний город победоносными персидскими знаменами.
Аббас-Мирза был чрезвычайно доволен этим выражением чувств елизаветпольских жителей, и во исполнение их просьбы два батальона регулярной пехоты, с сильной конницей и четырьмя орудиями, скоро выступили по направлению к Ганже, чтобы водворить в ней нового хана.
Впереди этого отряда, осеняемые большим красным знаменем, ехали три полководца. Один из них, еще совсем молодой человек, с красивым, задумчивым лицом, был старший сын Аббаса-Мирзы, принц Мамед-Мирза. Отец охотно отпустил его, рассчитывая, что предприятие не будет трудное; но тем не менее, не доверяя опытности сына, он отправил с ним своего шурина, старого опытного вождя, Амир-хан-Сардаря, женатого на дочери шаха. Третий был Угурлу-хан, сын знаменитого последнего ганжинского хана, Джавата. Он был назначен правителем вновь образованного персиянами ганжинского ханства и теперь ехал в свои древние родовые владения, встречаемый на пути толпами татар, стекавшимися из всех окрестных деревень, чтобы поклониться тому, кого они считали своим законным повелителем.
Между ними было много еще тех, кто лично испытал на себе ханскую власть с ее бездушным произволом; но под обаянием минуты забыты были черные тени, ложившиеся от ханского престола на сонмы его раболепных слуг,– и эти слуги первыми явились приветствовать возрождающуюся в крае ханскую власть. Особенное впечатление на посторонних зрителей производил старый человек с зияющей раной вместо правого глаза – яркий след ханского времени. Старик этот при последнем хане был главным управляющим одного из его дворцов. По этикету, принятому вообще на Востоке, дворцовые служители, проходя по двору властелина, должны идти с опущенной вниз головой и сложенными на груди руками. Но однажды этот несчастный машинально поднял голову,– и вдруг глаза его встретились с глазами хана, стоявшего у окна с одной из своих жен. Старик обомлел – и недаром. Хан тотчас потребовал его к себе и строго спросил: “Каким глазом ты видел султаншу?” – “Правым”,– отвечал трепещущий царедворец”. Преступный глаз был тут же вырван. Подвергшийся страшной казни остался, однако, рабски привязанным к своему господину и ревностно служил ему. Осада города русскими и смерть хана лишили его доходного места, и в двадцатых годах, перед войной, путешественник Гамба видел его сторожем елизаветпольской мечети, вздыхавшим о прошлых временах. Теперь этот старик, вышедший навстречу сыну своего тирана, свидетельствовал о возбуждении, которое охватило все население ханства.
В самом Елизаветполе было далеко не спокойно. При первых известиях о приближении персиян брожение среди татарского населения города сказалось так сильно, что заставило русских жителей подумать о своем спасении. Дороги между тем становились с каждым днем все опаснее и опаснее от множества тоща разбойничавших шаек. Окружной начальник, Симонов, потребовал в город две роты, стоявшие в Зурнабаде, чтобы конвоировать отъезжающих и казенный обоз с делами и казначейством. Роты, однако, замедлили. Тогда многие из русских решились поверить свою судьбу счастливой звезде и бежали из города, не дождавшись прикрытия. Обстоятельства вполне оправдали их. Все, заблаговременно уехавшие таким образом, успели благополучно добраться до Тифлиса; оставшиеся же в городе были в ночь на 28 июля предательски вырезаны.
Уже вечером, 27 числа, толпы вооруженных татар ворвались в крепость и устремились прямо к острогу. Небольшой караул заслонил ворота. Татары бросились тогда в рукопашную, и в то время, как одни резались с караулом, другие кидали в окна кинжалы. Преступники, теперь вооруженные, легко разбили острог и напали на караул сзади. Солдаты были перерезаны, арестанты вышли на свободу и пристали к мятежникам. Другая команда, защищавшая повозки, на которые сложено было елизаветпольское казначейство, кое-как отбилась, и татарам удалось отхватить лишь несколько тюков с медной монетой, тысяч на пять или на шесть; все же ассигнации, золото и серебро – отстояли и благополучно выпроводили на тифлисскую дорогу. Но дела из присутственных мест спасать было некогда; их бросили, а мятежники сожгли их торжественно на площади. Русских чиновников, не успевших бежать, разыскивали по всем домам и убивали.
Так началась в Елизаветполе страшная ночь на 28 июля. Отряд, следовавший из Зурдабада и задержанный в пути огромным обозом, подошел к городу в то время, когда никого из русских в нем уже не было. Начальник отряда, капитан Шнитников, выслал вперед двенадцать казаков с поручиком Габаевым предупредить окружного начальника о приближении войска, но встретившиеся на пути армяне посоветовали Габаеву как можно скорее уезжать назад. Офицер хотел, однако, лично удостовериться в том, что происходит в городе, и двинулся дальше, в городские ворота его пропустили свободно; но едва он втянулся в улицу, как моментально был окружен татарами и вместе со всеми своими казаками очутился в плену.
Роты Шнитникова между тем подошли к городу никем не предупрежденные. Их встретила депутация от татар, которые как победители предложили Шнитникову условия, соглашаясь пропустить роты, но требуя, чтобы весь русский обоз был оставлен в городе. Храбрый офицер отверг предложение и решился открыть себе путь оружием. Но едва роты двинулись вперед, как татары, засевшие в домах, встретили их сильным огнем. С помощью штыков и картечного огня, громившего улицы, отряд стал пробиваться на тифлисскую дорогу. В жестоком бою храбрый артиллерийский офицер, поручик Корченко, лично управлявший орудиями, получил смертельную рану; тридцать солдат было убито. К счастью, в это самое время армяне успели освободить Габаева. Он явился в отряд в критический момент, когда роты, попавшие в лабиринт улиц, остановились и страшно терпели от перекрестного огня. Габаев, сам уроженец Ганжи, отлично знавший расположение города, свернул роты в сторону и повел их такими закоулками, которые вовсе не были знакомы солдатам,– приготовленные татарами засады были обойдены.
Персидский отряд между тем приближался к городу. Лежавшие в окрестностях его немецкие колонии были разграблены. Жители одной из них, Анненфельдской, находившейся на левом берегу Шамхорки, верстах в двадцати пяти от города, успели бежать в Тифлис заблаговременно; но почти все их имущество осталось в добычу неприятелю. Другая колония, Еленендорфская, всего в семи верстах от Ганжи, была занята персиянами, и колонисты успели спасти свою жизнь только при помощи армян, укрывших их в своих домах в самом Елизаветполе. Это была одна из богатейших и цветущих виртембергских колоний, насчитывавшая у себя восемьдесят девять прекрасных каменных домов.
Но чем ближе подходили персияне к старой Ганже, тем более замедляли шаг и, наконец, остановились совсем. Амир-хан-Сардарь первый начал сомневаться в искренности прошения елизаветпольских жителей – и не решался вступить в город, опасаясь засады. Посланы были искусные лазутчики, и только по возвращении их решено было вступить в Елизаветполь, чтобы предупредить небольшой русский отряд, бывший по сведениям персиян также в недальнем расстоянии от города, но, как выше рассказано, после жаркой битвы в улицах, ушедший на тифлисскую дорогу.
Елизаветполь был в руках персиян. По нравственному влиянию на жителей один этот факт стоил русским большого проигранного сражения. Ганжа в понятиях народа была такая неприступная крепость, которую могли взять только русские. И вот теперь эти самые русские уступают ее обратно персиянам,– персияне, стало быть, стали сильнее этих северных жителей,– такова логика Востока, раболепствующего только перед силой. Видя персидские знамена вновь на старых башнях Ганжи, где за двадцать три года перед тем пал храбрый Джават-хан со своими сыновьями, татары торжествовали падение русского владычества в Закавказье. Восстание получало в этом факте сильное нравственное поощрение.
Непосредственным следствием занятия персиянами Елизаветполя было возмущение соседних татарских дистанций.
Шамшадильская открыто стала на сторону врагов, Казахская готова была последовать ей, и только отряд русских войск, расположенный поблизости, стеснял проявление в ней враждебности; “Впрочем, доверия к оной ни малейшего иметь невозможно”,– говорит в своем донесении императору Ермолов.
Так, все пространство от самой границы Турции и до отдаленных пределов Карабага было охвачено пламенем бунта, и древняя Грузия, как в давно забытые времена, была окружена теперь плотной стеной враждебных мусульманских земель.


VI. ВОЗМУЩЕНИЕ ХАНСТВ

Вторжение огромной персидской армии в Карабаг немедленно отразилось на всех соседних с ним восточных ханствах Закавказья, окаймляющих Каспийское море. В руках Аббас-Мирзы было против России опасное оружие, в лице изгнанных ханов, стремившихся вернуть свои владения, и он спешил воспользоваться им. Одновременно с занятием Елизаветполя, сын давно умершего Селим-хана текинского явился в Нуху, Мустафа в Ширван, сын Ших-Али-хана в Кубинскую провинцию, Гуссейн-Кули-хан в Баку, Мир-Хассан-хан в Талыши. Даже грузинский царевич Александр стремился проникнуть в Кахетию, в Дагестан пробрался Сурхай Казикумыкский со своими сыновьями и пятнадцатью нукерами. Не все они пришли с персидскими войсками, но все с английским золотом,– и скоро волны возмущения перебросились за Кавказский хребет, в Кубинскую провинцию, и уже лизали подножия вековых скалистых громад Дагестана. Мятеж и смута были и там, где не было к ним серьезного расположения,– страх гнева и мести персидской исключали всякое сопротивление; а изгнанные ханы между тем встречали повсюду родство и, с помощью старых приверженцев, легко распространяли среди легковерного восточного населения движение в свою пользу.
Волнение, подготовлявшееся заранее, прежде всего, еще до персидского вторжения, обнаружилось в Талышах. В начале июня тогдашний владетель ханства, Мир-Хассан-хан, вдруг, без всякой видимой причины, бежал из Ленкорани в Персию, бросив семейство, не успевшее последовать за ним и задержанное русскими. Побег Мир-Хассан-хана был тем страннее и необъяснимее, что со стороны России не было к нему подано ни малейшего повода, а ханский род издавна отличался верностью. Отец Хассана представлял неоднократные доказательства не только преданности русским, но и непримиримой вражды к персиянам. И сам Хассан, в 1812 году, укрепившись в горах, выдержал от персиян жестокую блокаду; талышинцы тогда переели всех своих лошадей и верблюдов, но не сдались и были выручены Котляревским. Эту черту семейной верности сохранила даже теперь сестра хана, Беюк-Ханум. Узнав об измене брата, она удалилась в Баку, приняла христианство и добровольно отказалась от всех деревень, принадлежавших ей в Талышинском ханстве, получив, взамен их, пожизненную пенсию в тысячу двести рублей.
Непонятный побег хана скоро нашел свое объяснение в персидской войне. И едва Аббас-Мирза вошел в Карабаг, как и Мир-Хассан-хан со значительным персидским отрядом явился в Талышинское ханство.
Талышинское ханство занимал тогда только один Каспийский морской батальон, силой в семьсот штыков, подкрепленный сотней казаков; а комендантом Ленкорани и вместе управлявшим Талышинским ханством был майор Ильинский. Судьба этого человека не лишена трагичности. Он служил прежде в Преображенском полку, женился в Петербурге на актрисе, даже не первоклассной, и вследствии того должен был оставить гвардию. Отец его, старый богатый помещик, отказался принять его с женой-неровней,– и Ильинский отправился служить на Кавказ. Там он занимал одно время место телавского уездного начальника, но вследствие какой-то истории был сменен и получил в командование Каспийский батальон, с назначением вместе с тем и комендантом Ленкоранской крепости. В Ленкорани он лишился жены, затосковал, начал пить, распустил батальон и, в заключение, перед самой войной, увез вдову какого-то знатного хана, с тем чтобы ее окрестить и жениться на ней. Последнее, само по себе незначительное, обстоятельство взволновало татар, и теперь, при неожиданном вторжении персиян, не осталось без влияния на общий ход дел: оскорбленные жители тем легче переходили к открытому восстанию.
Хассан напал с персидскими войсками на разбросанные посты Каспийского батальона, вырезал небольшой русский гарнизон в Акерване и, потребовав новых подкреплений, направился к Ленкорани. Ленкорань была уже не той сильной крепостью, которую когда-то брал Котляревский; самый наружный вид ее совершенно изменился: укрепления были разрушены, казармы срыты бурунами. Море, обрушив часть берега, подошло к самым стенам укрепления, поглотив даже кладбище, где покоились вечным сном герои штурма Котляревского. Ильинский, со своей стороны, не мог рассчитывать ни на какую помощь. Ближайшие к нему русские войска находились за двести двадцать верст, в Ширвани, которая и сама нуждалась в охране, да и эти резервы состояли всего из двух рот егерей, занимавших Старую Шемаху. К счастью, на Ленкоранский рейд в то время прибыла часть Каспийской флотилии, под начальством капитан-лейтенанта барона Левендаля. Она забрала из Ленкорани батальонный лазарет, цейхгауз, солдатские семейства, а также армян и талышинских татар, искавших в укреплении убежища, и для безопасности перевезла их на остров Сару. Избавившись от лишнего населения и тяжестей, Ильинскому стало значительно легче защищаться.
Наскоро привел он Ленкорань в кое-какое оборонительное состояние, исправил по местам укрепления, вырубил окольный лес и, усилив свою артиллерию шестифунтовым чугунным орудием, взятым с одного из корветов,– приготовился к защите. Свой лагерь он истребил, сжег дома бежавших талышинцев, а с остатками своего батальона вошел в Ленкоранскую крепость, выдержав при этом сильную перестрелку с подошедшими уже войсками талышинского хана.
С талышинским ханом пришел персидский отряд настолько значительный и располагавший притом таким большим числом гребных судов, что мог свободно обложить Ленкорань и с моря, и с суши. Вокруг крепости, действительно, потянулись сильные земляные окопы, а неприятельские киржимы (длинные лодки) стали на рейде и так строго охраняли море, что мичман Соковнин, посланный на вооруженном катере от Левендаля к Ильинскому с какими-то депешами, не мог пробиться в Ленкорань, и должен был вернуться к своей флотилии.
Между тем персияне, распространяясь по берегу все дальше и дальше, овладели Сальянами на Куре и Кизил-Агачем,– двумя важнейшими пунктами к северу от Ленкорани. Содержатель Сальянских вод и русский офицер, поручик Кордиков, были взяты в плен: семейство преданного русским Ашим-хана ограблено, и сам он погиб. Множество людей захвачено было также на рыбных промыслах и перерезано, так как персияне платили по двадцать червонцев за русскую голову. Не больше двухсот человек из них, вместе с русской командой из двух офицеров и тридцати пяти солдат, спаслись только тем, что бросились в море, доплыли до русской шхуны и на ней благополучно добрались до острова Сары.
Как только – это было 26 июля – известие о взятии Сальян достигло персидского стана, персияне отправили к Ильинскому парламентера с требованием немедленно сдать им и Ленкоранскую крепость.
“Сим объявляю,– писал коменданту персидский военачальник, мулла Мир-Азис,– что по велению Бога какая была к вам милость, то оной уже больше от Него не будет, а должна она излиться теперь на персиян. Мы были унижены Аллахом и теперь должны повыситься,– так гласит святой шариат наш. Сальяны уже взяты, и какие были солдаты ваши – те побиты; киржимы, доставлявшие вам провиант, захвачены. Все, осмелившиеся противиться нам, преданы смерти, и головы их доставлены на Муганскую степь, к шахсеванцам, где за каждую из них платят по двадцать червонцев награды”.
Перечисляя затем все силы, которыми располагает шах, Мир-Азис говорит, что двенадцать тысяч сарбазов, и с ними шахский сын Али-Наги-Мирза, стоят под Ленкоранью и ждут только мановения его, Мир-Азиса, чтобы истребить неверных и выкрасить их кровью волны Каспийского моря.
“Если вы сдадите мне крепость без боя,– говорил Мир-Азис в заключение своего письма, обращаясь уже лично к Ильинскому, то вас никто не обидит; если захотите служить великому нашему государю,– будете одарены его щедротами; и я вам порукой, что над всеми солдатами, находящимися у вас, вы будете начальником. Не захотите принять этих условий, то именем Создателя возвещаю вам, что преданы будете смерти и никакой пощады вам не будет”.
В крепости собрался военный совет. Общее убеждение оказалось таково, что держаться в полуразрушенных укреплениях невозможно. Того же мнения был и начальник Каспийской флотилии, тем более, что русские суда, стоявшие на открытом рейде, при сильных ветрах не могли ничем помочь гарнизону. Оставление Ленкорани было решено единогласно.
В ту же ночь, едва взошла луна, русская флотилия в полном своем составе приблизилась к крепости. Командант зажег Ленкорань и, посадив все войска на суда, отплыл на остров Сару, оставив персиянам одни развалины. Весь багаж и пять медных орудий были увезены; но чугунную пушку, взятую с корвета, перевезти не успели, и она, впрочем заклепанная, оставлена была неприятелю. Теперь все Талышинское ханство было в руках персиян. Тем не менее Ермолов был весьма доволен действиями отряда Ильинского или, по крайней мере, результатами их.
“Отступление Каспийского батальона,– говорит он в своем донесении,– почитаю я весьма счастливым событием, ибо в действии против него уже были два регулярные батальона с артиллерией, к которым возмутившийся талышинский хан присоединился сам с четырехтысячной милицией. Неприятель не сумел воспрепятствовать отплытию Каспийского батальона, и сие по расторопности морских офицеров совершилось без всякой потери (если не считать покинутого нами заклепанного орудия), на мелких судах, которые захватили у жителей. Некоторое время батальон остался бы без защиты против неприятеля, несравненно превосходнейшего”.
Пока Ильинский крепко основался на острове Саре, трехтысячный персидский отряд, приведенный беглым Гуссейн-Кули-ханом, убийцей Цицианова, обложил Баку. Трудно было подать туда какую-нибудь помощь с острова, так как все Каспийское море покрылось многочисленной персидской гребной, вооруженной Фальконетами, флотилией, которая преследовала русские суда, не давая им возможности пристать к западным берегам моря. Однако же, хотя и с большим трудом, удалось перевести в Баку две роты Каспийского батальона, что было очень кстати, так как в крепости защищались всего три роты местного гарнизонного батальона. Полковник барон Розен, бывший тогда комендантом в Баку, опасаясь измены, нашел необходимым выслать из крепости всех жителей, за исключением лишь нескольких стариков да еще семейства преданного России Казим-бека, некогда друга и наперсника Гуссейн-Кули-хана. В то же время он искусно расположил свои небольшие силы, воодушевил гарнизон и делал вылазки с величайшим успехом. Персияне несколько раз ходили на штурм с лестницами, но всякий раз были отбиваемы. После бесплодных усилий одолеть крепость открытой силой, Туссейн обложил Баку с моря и с суши. Были слухи, что неприятель помышлял даже перерыть канал, снабжающий город извне пресной водой,– единственный источник для продовольствия жителей. Положение Баку становилось весьма опасным. К счастью, персияне не воспользовались выгодами своего положения и дали гарнизону возможность продержаться до тех пор, пока изменившиеся обстоятельства войны не вынудили самих персиян оставить блокаду города.
В это тяжелое время Ермолову приходилось подумать о том, чтобы не дать возмущению возможности пройти сквозной полосой через Ширвань до гор Дагестана,– и он принял к тому меры. Еще 18 июля, в тот самый день, когда персияне только что вошли в Карабаг, он предписал генерал-майору Краббе, командовавшему войсками в Дагестане, оставить в полковых штаб-квартирах Куринского и Апшеронского полков, в Кубе и Дербенте, сильные гарнизоны, не менее батальона в каждом, а с остальными войсками быть наготове и, при первом возмущении в Ширвани, идти в Шемаху.
Краббе долго ждать не пришлось.
Почти одновременно с тем, как Гуссейн-Кули-хан обложил Баку, в Ширвани появился бывший владетель ее, Мустафа, и занял город Ак-Су (Новая Шемаха), куда вслед за ним прибыл персидский отряд, под начальством одного из братьев наследного принца. Краббе немедленно двинулся сюда из Дербента и разбил персиян. Но в это самое время в тылу у него поднялась Кубинская провинция. Краббе отступил из Ширвани и нашел в Кубинской провинции уже значительные силы, при которых находился сын умершего в двадцатых годах Ших-Али-хана, считавший себя законным наследником этого владения. Сюда же теперь двигались и те персидские войска, которые были в Ширвани. Едва Краббе занял город Кубу, как он был обложен персиянами со всех сторон,– и русский отряд очутился в осаде. Неприятель попытался было овладеть городским предместьем и два раза бросался на приступ,– но был легко отбит. Вообще тревожиться за участь Кубы было нечего: русский отряд был там слишком силен (три с половиной батальона), чтобы испытать серьезную неудачу; но, запертый в Кубе, он становился бесполезным,– и в этом смысле действия Краббе были в высшей степени ошибочны.
“Удивляюсь я,– писал Ермолов Мадатову,– как залез в Кубу генерал Краббе? Неужели не мог он совладать со сволочью? Бесят меня подобные мерзости, которые при малейшей распорядительности случаться не должны”.
Но так или иначе, Куба, подобно Баку, стояла в тесной блокаде, а Дагестан остался без войск. Можно было опасаться теперь, что персияне не упустят этого момента и сделают серьезную попытку вызвать в нем возмущения. Самые обстоятельства в крае, казалось, складывались так, что благоприятствовали этому предприятию. Уже в исходе 1825 года носились слухи, что лезгины Нагорного Дагестана посылали к Аббас-Мирзе депутацию – просить у него помощи в борьбе против русских, и в залог своей верности отправили к нему локоны жен и рукава от их платьев. Известие об этом подтвердилось официальным путем. Однако же, такое обстоятельство нимало не встревожило Ермолова.
“Покуда Акушинский народ пребывает верным,– писал он по этому поводу,– а в Казикумыке сидит Аслан-хан, то всякие предприятия прочих лезгин ничтожны и персиянами уважены не будут. Посланные в залог локоны и рукава одежды также не тронут чувствительности персиян, которые, конечно, предпочли бы им оружие, противу нас обращенное”.
Теперь обстоятельства усложнялись. Правда, персияне не осмелились вступить в Дагестан, но за то прислали туда злейшего врага России, бывшего казикумыкского хана, Сурхая, с грудами английского золота. Мятеж нашел себе даже отголосок в Южном Дагестане, в округе Табасаранском, и угрожал разлиться по соседним странам: Каракайтагу, Кюре и Казикумыку. К счастью, в этот критический момент, акушинцы наотрез отказались участвовать в восстании и даже персидские прокламации переслали Ермолову. В то же время шамхал тарковский употреблял все средства, чтобы удержать в повиновении весь Северный Дагестан, а Аслан-хан делал то же по отношению к Южному. Тогда Сурхай собрал в горах значительное войско, с тем, чтобы прежде всего наказать Аслан-хана, и с трех сторон пошел на Казикумык. Аслан-хан – собственная участь которого зависела теперь от победы – встретил его с казикумыкцами на границе своих владений, и бой, почти одновременно происходивший в трех различных местах, при Кинсаре, Андаляле и Мурджи, окончился совершенным поражением Сурхая; казикумыкцы овладели четырьмя знаменами и взяли в плен двести пятьдесят человек. Эта победа дала чрезвычайно важные результаты. Дагестан затих и до самого конца персидской войны оставался спокойным. Затихла и Табасарань, ограничившись прибрежными грабежами.
Тщетно пытался Сурхай собрать новое войско, чтобы вести его на Кахетию; охотников не являлось, и он, удалившись в Сагратло, умер там, всеми покинутый, всеми забытый.
Заслуги шамхала и Аслан-хана были оценены государем по достоинству: шамхалу пожалован был орден св. Владимира 2-ого класса, Аслан-хану – анненская лента.
Не миновали волны возмущения и стран, непосредственно граничащих с Грузией с северо-востока. Взволновались джарские лезгины и грозили вторжениями в Кахетию. В Шекинском же ханстве появился Гуссейн-хан,– последняя отрасль некогда грозного текинского владетельного рода. Отец Гуссейна, Селим, добровольно вступивший когда-то в русское подданство, бежал при Гудовиче в Персию и там умер, владения его перешли в руки чуждых хойских выходцев, а после смерти последнего из них, Измаила, обращены были в простую русскую провинцию. Теперь Гуссейн-хан являлся в стране как настоящий законный владетель ее. Рассчитывая на то, что народ сочувственно примет потомка своих коренных ханов, персияне дали Гуссейну отряд и поручили ему организовать восстание народа. Выбор их оказался неудачным. Гуссейн занял Нуху, две русские роты, стоявшие там, отступили без выстрела,– но этим вся деятельность его и ограничилась. Он засел в нухинском дворце и не хотел никуда идти. Напрасно Аббас-Мирза требовал, чтобы он соединился с джарцами и шел на Кахетию; Гуссейн поджидал на помощь царевича Александра, а сам ничего не делал. Шекинская провинция, тем не менее, была от России отторгнута и находилась вся во власти персиян.
Так, к сентябрю 1826 года весь обширный восток Закавказья, все, что лежало непосредственно за пределами древней Иверии и до самого моря, стояло в огне возмущения. В самой Грузии, не исключая Тифлиса, настроение жителей было весьма тревожное. Одни, обольщенные персиянами и в особенности беглым царевичем Александром, ожидали только случая открыто перейти на сторону врагов; другие, помня зверства персиян при вторжении их в Тифлис, напротив, зарывали свое имущество в землю и бежали в Россию. И так продолжалось до тех пор, пока непостоянный жребий войны не изменил персиянам.


VII. ДЕЙСТВИЯ ЕРМОЛОВА

Прошло полтора месяца с тех пор, как вторжением эриванского сардаря со стороны величавого озера Севан началась персидская война. И это длинное число дней, когда персияне захватывали одно за другим свои бывшие владения, было для христиан Закавказья временем томительной тревоги, колебаний между страхом персидского нашествия с его ужасами, и надеждой, что вот-вот появится успокоительное известие, с которым грозовая туча бедствий. минует Грузию. Но таких известий – не было. Тифлис волновался, Ермолову делались представления об опасности, заключавшейся в том возбуждении, жертвой которого становилось население.
Где же был тот, чье имя одно устрашало врагов и на кого теперь, в эти страшные дни, устремлялись с надеждой все взоры? Впоследствии возникло прямое обвинение Ермолова в бездействии, в страхе перед многочисленным неприятелем в то время, как у него самого в распоряжении находилось в одном только Закавказье до сорока тысяч солдат.
Но чтобы с полной основательностью судить о действиях Ермолова и не подчиниться предвзятому взгляду, основание которому положил Паскевич, необходимо ближе всмотреться в тогдашнее положение дел и не только сосчитать войска, бывшие в Закавказье, но и понять, насколько они были в состоянии и возможности выйти против персиян.
В тот момент, когда неприятель вошел в русские пределы, войска распределялись по закавказским провинциям так: В Имеретин, Менгрелии, Гурии и Абхазии, на пространстве, превышающем в длину пятьсот верст, стояли шесть батальонов, три Менгрельского и три сорок четвертого егерского полков, с двенадцатью орудиями и одним казачьим полком.
На персидской границе со стороны Эривани, в Бомбаках и Шурагели – два батальона Тифлисского полка и две роты карабинеров с двенадцатью орудиями и казачьим полком.
В мусульманских провинциях: в Карабаге, в Елизаветполе, в Нухе, в Ширвани и в Талышинском ханстве размещены были пять батальонов, также с двенадцатью орудиями и двумя казачьими полками; из последних один стоял в Карабаге, другой на постах между Елизаветполем, Нухой и Ширванью.
В Южном Дагестане, примыкавшем непосредственно к театру военных действий, находилось шесть батальонов: два Апшеронского полка, два Куринского и два местные, составлявшие постоянные гарнизоны в Баку и в Дербенте. При этих батальонах находилось восемнадцать орудий и полк казаков, занимавший посты между Дербентом, Кубой и Шемахой.
На Алазанской Линии, в постоянной опасности лезгинского набега, стоял батальон Грузинского полка с тремя орудиями и казачьим полком, обеспечивавшим в то же самое время и сообщение этой линии с Тифлисом.
Кроме того, боевым резервом, обращенным к стороне Лезгистана, располагались в Кахетии же, в своих полковых штаб-квартирах, другой батальон Грузинского полка, три роты ширванцев и шесть эскадронов Нижегородских драгун. Две батарейных и одна легкая рота артиллерии, всего тридцать три орудия, размещались по Кахетии, в Гомбарах и в Царских Колодцах.
Наконец, в Грузии, в качестве общего и главного резерва для целого края, расположены были три казачьи полка и семь с половиной батальонов пехоты; четыре из них занимали Тифлис, остальные охраняли Гори, Манглис, Белый Ключ и посты по Военно-Грузинской дороге.
Таким образом, по всему обширному краю были действительно разбросаны тридцать батальонов пехоты, то есть при совершенно необычном, но постоянном в тех войсках, некомплекте никак не более тридцати тысяч штыков, шесть эскадронов драгун и девять казачьих полков, в общем числе до пяти тысяч всадников, полевых орудий было девяносто.
Подробная дислокация войск, в момент начала персидской войны, была следующая:

Пехота
В Имеретрии и по берегу Черного моря:
Менгрельский полк, три батальона, штыков – 3029
44-й егерский полк – 2977
В Бомбаках и Шурагели:
В Большом Караклисе – шесть рот Тифлисского пехотного полка – 1602
(из этих рот две находились в Мираке и одна в Балык-чае).
В Гергерах – одна рота Тифлисского полка – 256
В Гумрах – две роты Тифлисского полка – 560
В Амамлах – две роты седьмого карабинерного полка – 575
(из них одна находилась в Мираке).
В мусульманских провинциях:
В Чинахчах (в Карабаге) – шесть рот 42 егерского полка – 1757
В Герюсах (там же) – три роты 42 егерского полка – 934
В Старой Шемахе – две роты 42 егерского полка – 616
В Сальянах – одна Апшеронского полка – 271
В Нухе – одна рота 42 егерского полка – 311
– одна рота Ширванского полка – 307
В Елизаветполе (Зурнабад) – две роты 41 егерского полка – 586
В Ленкорани – Каспийский морской батальон – 778
В Южном Дагестане:
В Баку – гарнизонный батальон – 558
В Кубе – семь рот Апшеронского полна – 1842
В Дербенте – две роты батальона Куринского полка – 2077
– гарнизонный батальон – 512
В Кахетии:
На Алазанской линии – один батальон Грузинского полка – 1067
В Мухровани – один батальон Грузинского полка – 1062
В Царских Колодцах – три роты Ширванского полка – 840
В Грузии:
В Тифлисе: семь рот 7-го карабинерного полка – 1953
один батальон Херсонского полка – 1074
три роты 41 егерского полка – 846
две роты Грузинского полка – 515
Рота 8 пионерного батальона – 225
На постах Военно-Грузинской дороги – две роты Тифлисского полка – 564
В Гори – батальон Херсонского полка – 1167
В Сураме – рота Херсонского полка – 302
В Белом Ключе – три роты 41 егерского полка – 756
В Манглисе две роты 7 карабинерного полка – 592
В Цалке – рота 7 карабинерного полка – 282
Итого штыков – 30793

Кавалерия

Нижегородский драгунский полк (в Кара-Агаче), шесть эскадронов, коней – 868
Донские Казачьи полки: Ребрикова (в Кутаиси) – 532
Андреева (в Бомбаках и Шурагели) – 504
Молчанова (в Карабаге) – 420
Сысоева (в Мусульманских провинциях) – 453
Семенчикова (в Южном Дагестане) – 458
Кутина (в Кахетии) – 506
Иловайского (в Грузии, в Борчалинской татарской дистанции) – 503
Грекова (в Грузии, в Гори) – 331
Лернова (в Самхетии) – 460
Итого коней – 5035

Артиллерия

Кавказской гренадерской артиллерийской бригады батарейная первая рота (в Гамборах), орудий – 12
Той же бригады 2-я легкая рота (в Гамборах) – 12
(из них три орудия на Алазанской линии). Той же бригады 3-я легкая рота (в Бомбаках и Шурагели) – 12
(из них: в Большом Караклисе 3, в Гумрах 2, в Мираке 2, в Балык-чае 2, на постах: в Беканте 1, в Амамлах 1, на Каменной речке 1).
21 артиллерийская бригада, батарейная первая
рота (Царские Колодцы) – 12
Той же бригады вторая легкая рота (в Кутаиси) – 12
третья легкая рота (в Дагестане) – 12
(из них: в Кубе 8, в Дербенте 3, в Бурной 1).
Резервной батарейной пятой роты 22 артиллерийской бригады, с легкими орудиями – 18
(из них в Южном Дагестане 6, в Карабаге 6, в Елизаветполе 2, в Ширвани 4).
Итого орудий – 90

Но эта, по-видимому, значительная численностью армия могла вступить в борьбу с главными персидскими силами, шедшими к Тифлису, только самой малой своей частью. Из пограничных с Турцией и приморских областей, Имеретии, Мингрелии, Гурии и Абхазии, из стоявших там шести батальонов, с трудом можно было взять в крайнем случае разве один батальон. В тот момент, когда начиналась персидская война, являлась необходимость подумать о защите этого края не от одних черкесских нападений с севера, а и со стороны Турции, отношения с которой, частью даже и поощрившие персиян начать войну, становились все напряженнее. Известно было, что на русской границе, в Ахалцыхе, собиралось до десяти тысяч турецкого ополчения, и нужно было ожидать, что найдутся доброжелатели России, которые посоветуют Турции воспользоваться обстоятельствами.
Отряды, занимавшие персидские границы и ханства, не могли по самому свойству персидского вторжения, отрезавшего их друг от друга, служить осуществлению той цели, чтобы Ермолов соединил их в одну армию, которую и мог бы противопоставить армии Аббаса-Мирзы. Говорят, что Ермолов, предвидя войну, должен был бы и держать войска в такой готовности встретить врага, чтобы отдельные отряды могли тотчас же соединиться в один, способный дать отпор и по первому требованию идти по назначению главнокомандующего, между тем как, например, в Бомбаках и Шурагели персияне нашли малую готовность к войне. Нельзя не допустить, что присутствие в Персии русского посла и щепетильность персиян по отношению к передвижениям русских войск повсюду располагали к уверенности, что войны тотчас не будет, а сообразно с тем были поводы к упреку в непринятии всех мер к отражению врагов; немедленного нашествия, точно, не ожидалось. Но, смотря на события в их исторической отдаленности с полным беспристрастием, можно еще удивляться, как повсюду неожиданно вторгнувшиеся персияне встретили должное сопротивление и часто геройский отпор. Немногие несчастные случаи, в которых ничтожные сравнительно русские отряды были прямо раздавлены массами персидских войск, ложатся лишь слабой тенью на совокупность событий. В результате, во всех захваченных персиянами областях, повсюду, начиная с Джалал-Оглы и Шуши и кончая Кубой, стояли еще русские войска, не настолько сильные, чтобы победить врага, но державшие его под вечной угрозой и связывающие его свободу действий.
Ермолов не мог и рассчитывать на какую-либо иную роль тех войск. Все это были в сущности гарнизоны и пограничные посты, весьма отдаленные друг от друга не только расстояниями, но и– трудностями путей, имевшие свое назначение в том, чтобы удерживать жителей в повиновении. Граница с Персией тянулась на расстоянии более шестисот верст по чрезвычайно затруднительной местности, с малым числом дорог, не имевших взаимного сообщения через высокие скалистые хребты гор, покрывавшиеся уже осенью глубокими снегами.
Невозможно и представить себе, чтобы Ермолов мог в предвидении войны соединить все эти отряды заранее; это значило бы бросить на произвол судьбы и на смуты те страны, которые они занимали. И какова же была бы виновность главнокомандующего во всех бедствиях, которым эти страны подверглись бы, если бы вторжения персиян не последовало, что было совершенно возможно. Очевидно, что отряды в провинциях должны были стоять в тех самых местах, где их застало персидское вторжение. А когда уже началась война, тогда попытка Ермолова ввести в район своих непосредственных распоряжений отряд Карабагский, не говоря уже об отрядах более отдаленных областей, и та кончилась неудачей, к счастью, ничему не повредившей, хотя и связавшей Ермолову руки заботой об освобождении его. Не лишнее заметить, что Ермолов, обвинявшийся в разбросанности его войск, облегчившей будто бы успехи персиянам, подвергся, однако, обвинению и за эту попытку в частности присоединить к себе значительный отряд, чтобы не дать ему быть осажденным в Шуше. К такому же обвинению, впоследствии, послужило и приказание, данное им полковнику Северсамидзе отступить за Безобдал,– что могло иметь значение опять-таки сосредоточения войск к Тифлису, поставление отряда Северсамидзе в связь с главной армией, готовившейся выступить навстречу врага.
Таким образом, все обстоятельства сложились так,– да иначе и не могли сложиться,– что Ермолов, по вторжении персиян, не мог ввести в дело с громадной армией Аббаса-Мирзы ни войск из западных провинций Закавказья, ни из провинции восточных и южных. Не мог он свободно располагать и тем батальоном, который стоял на Алазани, не открыв Кахетию вторжению волновавшихся джаро-белоканских лезгин. В его полном и непосредственном распоряжении остались только те войска, которые стояли в самой Грузии, в окрестностях Тифлиса. Это были батальоны, занимавшие Гори, Манглис и Белый Ключ. С ними да с теми двумя-тремя батальонами, которые он в случае последней крайности мог отделить из разных отрядов, рискуя совершенно обессилить их, нужно было – помимо караульной службы в Тифлисе – наблюдать за турецкой границей, откуда, действительно, вышел удар молнии, испепелившей Екатеринфельдскую колонию, удерживать внутреннее спокойствие в самой Грузии и действовать против персиян. Средства, очевидно, были слишком ничтожны и объясняют, почему Ермолов с такой настойчивостью просил подкреплений.
В этом недостатке средств был частью обвиняем и сам Ермолов, передвинувший на Кавказскую линию, по случаю чеченского бунта, свыше семи тысяч штыков и тем обессиливший войска Закавказья. Уведенные туда батальоны оставались там и тогда, когда чеченский бунт был уже усмирен.

На Кавказскую линию взяты были войска:
Из Кахетии:
два батальона Ширванского полка – 2254 ч.
и две роты Грузинского полка – 555 ч.
Из Грузии:
батальон 41 егерского полка – 1163 ч.
три роты Херсонского полка – 840 ч.
рота 8-го пионерного батальона – 190 ч.
Из Бомбакской провинции – рота Тифлисского полка – 282 ч.
Кроме того, из войск Южного Дагестана постоянно располагались на севере, в Шамхальских владениях:
1 батальон Апшеронского полка – 1149 ч.
1 батальон Куринского полка – 1083 ч.
Всего – 7516 штыков.

В заботах о прочном покорении народов Кавказа, быть может, Ермолов, действительно, обнаружил преувеличенную осторожность,– он просил даже подкреплений и для Кавказской линии.
Были попытки объяснить первоначальные неудачи России в персидской войне вообще неправильным расположением войск и в самой Грузии. Один из военных авторитетов, Коцебу, утверждает, что первый, хотя бы и нечаянный, прорыв неприятеля не мог бы иметь столь пагубных последствий, если бы войска получили несколько иное размещение. Тифлисский полк, один охранявший всю границу со стороны Эривани, не только, по мнению его, не должно было раздроблять откомандированием целого батальона на Военно-Грузинскую дорогу (охранять которую было бы легко и одному батальону из Грузии), но, напротив, расположить в Бомбаках и Ширванский полк, составлявший с Тифлисским одну бригаду. Этих двух полков, по мнению Коцебу, было бы слишком достаточно, чтобы отразить вторжение сардаря и не допустить персиян до полного разорения двух пограничных провинций. Между тем штаб Ширванского полка, с третьим батальоном, находился в Царских Колодцах, расположенный всего в пяти верстах от штаб-квартиры Нижегородского драгунского полка, который один свободно мог прикрывать этот край от набегов хищных лезгин. Остальные два батальона ширванцев десять лет находились на Кавказской линии; но ввиду серьезной опасности, угрожавшей со стороны Персии, их следовало бы возвратить. Все равно их пришлось же вернуть, но они вернулись поздно, когда русские вынуждены были отступить за Безобдал, оставив преданное нам армянское население во власти неприятеля. Особенную же крепость получил бы, по мнению Коцебу, правый фланг, в том случае, если бы на второй его базе не был покинут Башкечет. Там до 1823 года стоял седьмой карабинерный полк, имевший отличные хозяйственные заведения и всевозможные угодья, за исключением леса, который находился верстах в десяти от штаб-квартиры. При обилии лугов, а следовательно и при значительном скотоводстве, доставка его не составляла особого отягощения, а между тем это было одной из причин, почему карабинеры перешли в Манглис. Лес там находился, действительно, под рукой, но зато в стратегическом отношении пункт этот не имел серьезного значения, так как прикрывал только Тифлис си стороны Ахалцыха, да и то по такой трудной, гористой тропе, где могли пробираться разве лишь небольшие хищнические партии, для рассеяния которых было достаточно одних казачьих постов.
Такую же неправильность в размещении войск находит Коцебу и по отношению к Карабагу. Там надо было всегда ожидать появления главных сил неприятеля, там – исторический путь движений персидских армий к Тифлису, и потому-то квартировавший в Карабаге сорок второй полк раздроблять не следовало. Еще было бы лучше, если бы в этой провинции постоянно квартировал и сорок первый егерский полк, составлявший с сорок вторым одну бригаду. Тогда не было бы надобности оставлять Карабага или запираться в Шушу, так как шесть тысяч штыков могли бы дать серьезный отпор наступающей армии.
Таковы воззрения Коцебу. Но сам же он сознается далее, что в существовавшем размещении войск, начальство, помимо стратегических целей, могло иметь иные политические виды, могло преследовать и другие важные цели: сбережение казенного интереса относительно продовольствия, сосредоточение войск к Тифлису для более успешного производства городских работ, в большинстве производившихся руками солдат, и прочее, что, при малочисленности войск в крае, имело серьезнейшее значение.
Но и помимо того, нужно думать, что размещение войск, предложенное Коцебу, мало изменило бы результаты войны. Могло случиться, действительно, что русские войска не покинули бы тогда Бомбака и Шурагеля совершенно, не перешли бы за Безобдал в Джалал-Оглу, а остались бы, например, в Большом Караклисе. Но этим население провинций было бы защищено не больше и даже не больше была бы прикрыта Дорийская степь и пути к Тифлису, на которые персияне могли пробраться через Мокрые горы. Во всяком случае, не достигалась бы тем цель, в неисполнении которой ложится упрек на Ермолова, то есть сосредоточение по возможности войск Закавказья. Присутствие полка в Башкечете могло бы, конечно, помешать нападению на Екатеринфельдскую колонию; но разбойничьи турецкие шайки могли бы обойти русские посты и точно так же подвергнуть разорению те или другие селения, лежавшие вдали от Башкечета. Результаты только видоизменились бы в частностях, но общее положение дел осталось бы то же и, может быть, послужило бы к совершенно противоположным рассуждениям о должном размещении войск.
Едва ли справедливее мнение Коцебу и о том, что в Карабаге нужно было держать весь сорок первый егерский полк, расположенный тогда в Белом Ключе. Последний составляет с Манглисом и Гори одну боевую линию, обращенную фронтом к Ахалцыху. Опасность со стороны Турции, с которой бывший на сцене греческий вопрос необычайно обострял русские отношения,– была несравненно серьезнее, чем опасность со стороны персиян, и вынуждала группировать войска в Картли, где находился жизненный центр Грузии – Тифлис.
Все подобные приведенным рассуждения о причинах русских неудач в начале персидской войны, хотя бы они были и справедливы, предполагают, однако, какое-либо другое положение войск, которого в действительности не было. На самом деле обстоятельства фатально сложились так, что, как сказано выше, в распоряжении Ермолова было только семь-восемь батальонов, в общей сложности тридцать рот, стоявших собственно в Грузии. Если из этого числа исключить три роты,– меньшее, что необходимо было для охранения полковых штаб-квартир в Гори, Манглисе и Белом Ключе,– да три роты для постов на Военно-Грузинской дороге и на сообщениях с Имеретией, да, наконец, минимум пять-шесть рот для постоянного гарнизона Тифлиса – всего двенадцать рот,– то для действия в поле Ермолов мог располагать, пока не прибыли подкрепления, самое большее восемнадцатью ротами. И Ермолов не медлил ввести эти роты в дело.
18 июля в Тифлисе получено было известие о нападении персиян на Мирак,– а 19 четыре роты, в составе сводного батальона, уже двигались из Грузии к эриванской границе, на помощь войскам Северсамидзе. Когда же стало ясно, что не самовольно действовал сардарь, а что и сам Аббас-Мирза уже в Карабаге,– Ермолов приказал (22 июля) оставить на Алазани только батальон Грузинского полка, да задержать три роты егерей, которые, не успев присоединиться к своему полку, запертому в Шуше, возвращались теперь из Ширванской провинции через Кизик,– а все остальные войска: другой батальон грузин, батальон ширванцев и весь Нижегородский драгунский полк – отправить немедленно к стороне Елизаветполя, на речку Гассан-Су, чтобы прикрыть большую дорогу, ведущую в Тифлис из Карабага. Часть этого отряда, 30 июля, то есть, спустя всего десять-двенадцать дней после полученных в Тифлисе известий о вторжении персиян, уже стояла на месте. Следовательно, из самого расчета времени видно, что Ермолов не потерял ни одного дня, чтобы сделать то, что сделать ему было невозможно. 4 августа туда же, к стороне Елизаветполя, отправлены были из Тифлиса еще девять рот пехоты,– и в распоряжении Ермолова свободных войск осталось всего четыре-пять рот, с которыми нужно было защищать границу от разбоев турецких курдов и охранять внутреннее спокойствие Грузии, с трепетом видевшей опять персидские знамена с одной стороны в ста пятидесяти, а с другой в шестидесяти верстах от Тифлиса. Таким образом, ни один солдат Закавказья не оставался без дела, опровергая тем обвинения Ермолова в бездействии,– и слабые силы были размещены по плану, полному смысла и понимания края. В результате – два достаточно сильные отряда совершенно прикрыли дороги к Тифлису: один, стоявший у Джалал-Оглы – со стороны Эривани, другой, занимавший Делижанское ущелье – со стороны Карабага. Правда, позади этих отрядов, в самой Грузии, войск почти не было; но то была уже не вина главнокомандующего.
При таких обстоятельствах Ермолову естественно было, до прихода подкреплений, предоставить инициативу решительного наступления неприятелю, чтобы действовать, смотря по обстоятельствам. Самому же соединить оба отряда и идти вперед по какому-нибудь одному из этих направлений, то есть к Карабагу или к Эривани,– значило бы открыть неприятелю ту или другую сторону для свободного вторжения в самое сердце уже беззащитной Грузии.
Вот как сам он, в донесении государю от 29 августа, определял предстоящие ему действия.
“Мне предлежат два пути,– говорит он,– один в Эриванское ханство, дабы внести войну в землю неприятельскую, другой – в Карабаг, дабы смирить возмутившееся мусульманские провинции.
Не восстановя порядка в сих провинциях, что требует и времени, и войск, невозможно идти в Эриванское ханство. С малыми силами предпринять сие не безопасно, тем более в позднее время года, когда выпадет снег в горах и дороги, делаясь совершенно неудобными, отнимут всякую возможность снабжения войск. По внезапности войны не сделано достаточных заготовлений, а измена татар лишила средств подвоза.
Занять Эриванское ханство не иначе должно, как стать в оном твердой ногой. Иначе персияне истребят значительное количество обитающих в нем христиан, ожидающих нас с нетерпением и готовых снабжать продовольствием. Для наступательных действий нужно устроить транспорты для провианта; нужны таковые и для парков. Мы вступим в землю совершенно неустроенную, где система реквизиций не может иметь места. Для движений необходим подножный корм, ибо, по свойству климата, фураж жители почти не заготовляют, и надлежит ожидать, что неприятель все средства станет истреблять.
В настоящее время и потому нельзя идти в Эриванское ханство, что возмутившиеся мусульмане почти до самых ворот Тифлиса могут, пользуясь отсутствием войск, внести в Грузию опустошение и поколебать жителей Кахетии, для возмущения которой персияне посылают беглого грузинского царевича Александра.
Теперь предлежит другой путь в Карабаг. Там большие силы персиян, поддерживающие возмущение мусульманских провинций. В движении туда я должен пройти Борчалинскую дистанцию, где уже явны признаки бунта, Казахскую дистанцию, удерживаемую единственно пребывающими там войсками, Шамшадильскую дистанцию и Елизаветпольский уезд, уже возмутившиеся и занятые неприятелем. На правом фланге моем будут открытые дороги со стороны озера Гокчи, по которым может пройти неприятель для соединения с мятежниками. С левого фланга бунтующие провинции – Шекинская и Карабагская.
Нет сомнения, что со всех сторон буду я иметь неприятеля и никакого сообщения с Грузией.
Избежать часть этих неудобств есть одно средство – идти в Карабаг в глубокую осень. Суровая погода в горах сделает пути затруднительными, и персияне не перейдут их с пехотой и артиллерией. Жители спустятся с гор на равнины, а, имея в залоге их семьи и имущества, можно будет достать часть продовольствия, которое везти с собой нет способов, ибо нет в земле повозок. Осеннее и зимнее время в Карабаге представляет и то удобство, что есть подножный корм”.
Доводы эти ясны и просты, и понятно, почему решительные действия Ермолов откладывал до прихода двадцатой пехотной дивизии. Это было расчетливое выжидание, намеченное на верное поражение врага. “Имейте терпение – писал Ермолов в приказе по корпусу от 26 июля,– и защищайтесь с твердостью. Я укажу вам, храбрые товарищи, когда нанести удар на врагов нашего Императора”.
В осторожных и медлительных действиях Ермолова нет, конечно, стремительности Карягиных и Котляревских. Но, очевидно, ему и не представлялось возможности тотчас же по вступлении персиян в русские пределы идти им навстречу с тем, что он мог немедленно стянуть к себе, и нанести им решительное поражение, как того хотелось бы впоследствии некоторым историкам персидской войны. Войск на то, как ясно из предыдущего, вначале не было.
Правда, и впоследствии, когда русские войска стояли уже перед врагом, он рекомендовал им осторожность, быть может преувеличенную,– факт, достоверность которого не подлежит сомнению; но и этот факт понятен. Ермолов был озабочен численным ничтожеством русских сравнительно с персидскими полчищами,– и рисковать ничем не хотел. Дальнейшее течение войны показало, правда, что регулярные персидские войска не были лучше прежней иррегулярной толпы, которую бил Котляревский, и что незначительный русский отряд имел шансы рассеять многочисленного врага. Но Ермолов, благодаря донесениям Мазаровича, имел преувеличенные представления о духе и характере тогдашних вновь заведенных регулярных войск Персии и уже не считал возможным противопоставить десяткам тысяч их – простые тысячи. Это было роковой ошибкой; но ошибкой, имевшей значение гораздо более для него лично, чем для судьбы войны. Как главнокомандующему, ему должен был предстоять вопрос: что же будет, если последние силы, которые он выведет против врага, будут уничтожены? Положение тогда стало бы гибельным. И вот, он был осторожен и медлителен. Враг не выигрывал ничего, занимая татарские провинции и стараясь побороть охранявшие их русские отряды,– он только терял первый энтузиазм наступательной войны. А Ермолов, не рискуя, без блеска, но с глубоким расчетом, готовил ему тем вернейшее поражение. Этот образ действий послужил интриге против него, но не повредил общему ходу войны и подготовил торжество русскому оружию, которым только воспользовались – другие.


VIII. БИТВА ПОД ШАМХОРОМ (Князь Мадатов)

На пути к Елизаветполю постепенно формировался русский отряд, имевший назначение противостоять врагу в его движении из Карабага на Тифлис. 30 июля в Казахскую дистанцию пришел с Лезгинской линии Грузинский батальон, с сотней казаков и четырьмя орудиями, под командой графа Симонича. Соседних шамшадильских татар он нашел в полном возмущении. Конвой, находившийся у пристава, незадолго перед тем был вырезан, так что из него спаслось только два казака, и то один раненый. Сам пристав, полковник Остроуков, был вероломно захвачен, и татары, которым он безусловно верил, которых ласкал, о которых так много заботился, теперь намеревались отправить его, как пленника к эриванскому хану. Армяне давно предупреждали Остроукова быть осторожным, но он приписывал эти советы интригам и не хотел их слушать. И вот, когда гроза разразилась, те люди, которых он теснил в угоду татарам, явились его избавителями: они дали ему средство бежать из-под стражи и долго скрывали его в своих деревнях, рискуя тем навлечь на себя беспощадную месть шамшадильцев. Симонич в тот же день вошел в Шамшадиль и, не имея возможности проникнуть в самые горы, стал на реке Таусе.
На следующий день перед ним показались конные партии мятежников,– и была перестрелка. 1 августа татары явились уже в значительных силах и пытались даже отрезать фуражиров, но попали между двух огней и понесли большую потерю; с одной стороны сам Симонич ударил на них с ротой грузинских гренадеров, с другой – атаковали их казаки. Майор Князев, командовавший донской сотней, в порыве храбрости занесся слишком далеко и был ранен – один из всего отряда. 2 августа – опять перестрелка. Все это показывало, что неприятель держится где-нибудь поблизости в значительных силах, и граф Симонич решился переменить позицию. 3 августа он передвинулся опять в Казахскую дистанцию, на речку Акстафу, и занял важное в стратегическом смысле Делижанское ущелье, составлявшее с той стороны ворота в Грузию.
Здесь, 5 августа, присоединился к нему батальон ширванцев, прошедший кратчайшей дорогой из Царских Колодцев, под командой своего полкового командира, подполковника Грекова г ожидались и еще два батальона – из Грузии. Этот последний отряд (батальон херсонцев и сводный батальон из двух рот Грузинского полка и трех рот егерей при шести орудиях) выступил из Тифлиса 4 августа.
“Жители,– рассказывает один из участников похода,– провожали нас искренним пожеланием успеха, но тот, кто внимательно всмотрелся бы в лица этих провожавших, заметил бы на них выражение затаенного страха и недоверия. Мы также выступали не весело; мы знали, что персияне уже в наших границах, знали, что скоро должны встретить их в превосходных силах, слышали о наших неудачах, и под их влиянием в рядах солдат заметно было какое-то уныние; молча совершались переходы, и не слышно было тех веселых песен и шуток, которые обыкновенно сопровождают русских солдат в походе”.
После трехдневного марша отряд дошел до Красного Моста, на реке Храме, и там остановился отдохнуть. Вдруг явился верховой с приказанием не трогаться дальше до приезда князя Мадатова. Трудно описать тот восторг, который овладел солдатами при этом известии. “Ну, слава Богу,– говорили они между собой,– едет Мадатов! Теперь персиянам шабаш!”
В то время, как отряд постепенно усиливался, в Тифлис, действительно, приехал Мадатов. Он проводил лето 1826 года на кавказских минеральных водах, где и рассчитывал остаться до глубокой осени, чтобы восстановить расстроенное трудами и ранами здоровье. Вдруг пришла в Пятигорск неожиданная весть о вторжении персиян. Мадатов забыл свою болезнь, сел в перекладную тележку и на третий день был уже в Тифлисе. Ему и поручил Ермолов передовой отряд, собиравшийся к стороне Елизаветполя.
И вот, к войскам, стоявшим у Красного Моста, 9 августа, в два часа глухой ночи, в простой почтовой тележке, без всякого конвоя, приехал Мадатов. Красный Мост стоит на самой границе древних владений Грузии и перекинут через широкую и быструю речку Храм. Это – образец азиатской архитектуры. Он выстроен без помощи железа и утвержден на четырех каменных арках, пять столетий уже поддерживающих его без ремонтных работ и поправок. В виду этого-то древнего памятника, несмотря на ранний час, Мадатов встретил свои батальоны выстроенными поротно. Князь обошел весь бивуак и весело поздоровался с людьми. Солдаты кричали “ура!”
Мадатов по своему обыкновению шутил с солдатами.
– Ну, ребята,– говорил он,– правду ли я слышал, что у вас нет говядины?
– Так точно,– отвечали солдаты.
– Так вот, ребята, что: я вас знаю – вы русские воины. Я поведу вас на персиян, мы их побьем,– и тогда у нас всего будет вдоволь!
– Рады умереть под командой вашего сиятельства! – кричали солдаты.
В тот же день отряд двинулся дальше и 13 августа соединился с войсками, стоявшими, под командой графа Симонича, на реке Акстафе. Прибытие Мадатова в Казахскую дистанцию произвело большое влияние на колебавшиеся умы татар, всегда склонных стать на сторону сильного. Они совсем не рассчитывали увидеть Мадатова. Персияне, зная влияние его, давно распустили слух, что он отозван в Россию. Теперь приезд Мадатова так сильно поразил татар, что они толпами приходили в лагерь, чтобы собственными глазами убедиться в этой истине. И если мятеж не потух окончательно в горах Шамшадиля, то в Казахской дистанции первейшие агалары тотчас же составили конную дружину, которая верно и служила под знаменами Мадатова против своих же единоверцев.
Солдаты ликовали.
Памятником такого настроения в войсках осталась и поныне солдатская песня, сложенная тогда в лагере на реке Акстафе унтер-офицером Грузинского полка Орловым, которому принадлежит целый цикл боевых песен, долгое время распевавшихся гренадерами.
Буря брани зашумела,Поскорей, друзья, к ружью,—В чисто поле поспешайтеЗащищать страну сию.Мы не в ней хотя родились,Она наша – в ней живем,—И равно, что за отчизну,За нее пойдем умрем.Слышно, братцы, персиянеРасхищают все и жгутПо сю сторону Аракса,К Карабагу уж идут.Ну, скорее, марш, навстречу,Граф наш Симонич – готов,Он в Европе научился,Как разить своих врагов.Генерал храброй МадатовНас к победам поведет;Он военные ухваткиПерсов знает напролет.Под командой их не страшно;Хоть врагов и больше нас —Саранча это пустая.Только грянем дружно враз —Разобьем мы эту сволочьИ всю Персию пройдем.Уж потешимся, ребята,Лавр отчизне принесем.Ни пески, ни лес, ни горы,Сама смерть нам не страшны,Все труды почтем игрою —Для того мы рождены;Рождены на свет к победам —И привыкли побеждатьНе таких, как персияне,И сумеем доказатьВсему свету, что с РоссиейТщетный труд войну вести,Что Россия свою славуВсегда может соблюсти...Назначая Мадатова начальником передового отряда, Ермолов вовсе не хотел отступить от своей программы оборонительных действий до прибытия подкреплений, двигавшихся уже с Кавказской линии. Главные цели, которые должен был преследовать Мадатов, были: прикрытие Делижанского ущелья, удержание казахских татар от попыток к восстанию и прекращение разбоев, производимых возмутившимися жителями Елизаветпольского округа и Шамшадиля. И ему категорически предписано было, в случае появления главной персидской армии из Карабага, отступить без боя в Борчалинскую дистанцию и стать у Красного моста, на Храме. Напротив, если бы персияне перешли в наступление только частью своих сил, занимавших Елизаветполь, то Мадатов обязан был вступить с ними в битву; в этом случае Ермолов требовал уже действий решительных и выражал полную уверенность, что Мадатов, имея достаточно войск и сильную артиллерию, может заставить “мошенников” раскаяться в подобной дерзости. “Употребите все силы, любезный князь, чтобы не допустить эту сволочь подаваться вперед,– писал он Мадатову в частном письме.– Ваше мужество и многолетние заслуги – ручательство в том, что вы успеете внушить неприятелю тот ужас, какой должно вселять в него храброе русское войско под начальством опытного генерала... Предупредите моих товарищей, что требую от них подвигов, достойных кавказского корпуса...”
Ермолов обещал, вместе с тем, при первой же возможности прислать к Мадатову еще батальон пехоты и четыреста конных и пеших горцев, отличных стрелков, под командой подполковника Конокова, а на первых порах отправил к нему пока грузинскую милицию, собранную в Кизике и Телаве. Эта милиция, впрочем, была довольно слаба и по своему составу, и по вооружению. Лучшую, превосходную во всех отношениях милицию выставил город Гори, но Ермолов предпочел оставить ее для наблюдения за Борчалинской дистанцией.
В лагере, действительно, давно уже носились слухи, что Амир-Хан-Сардарь намеревается перейти в наступление. Но пока это были только слухи,– военные действия отряда должны были ограничиться лишь наблюдением да мелкими стычками. Уже в самый день приезда Мадатова, вечером, из лагеря посланы были три роты Грузинского полка, под командой майора Полякова, в деревню Амерлы, чтобы захватить персидский наблюдательный отряд, выдвинутый туда из Елизаветполя. Несколько агаларов взялись быть проводниками. Рассчитывали ударить на деревню ночью и накрыть персиян врасплох. Но ночь проходила, а деревни все не было. Забрезжился наконец свет, и тогда оказалось, что агалары вели отряд не той дорогой, так что до деревни и теперь оставался еще добрый переход. Как ни спешили гренадеры,– они пришли в Амерлы только в десять часов утра и, разумеется, никого уже там не застали, персияне имели время собрать нужные им сведения и ушли заблаговременно. Роты остались ночевать в Амерлах, но отдыхать им пришлось плохо. В самую полночь ударили тревогу, и солдаты почти до рассвета стояли под ружьем. Тревога оказалось, однако же, фальшивой; ее произвели бывшие в отряде татары, с тем чтобы, воспользовавшись суматохой, угнать из лагеря несколько казачьих лошадей. Эти подробности, передаваемые графом Симоничем в его мемуарах, весьма характерно рисуют народ, с которым войскам приходилось возиться, и обстоятельства, с которыми нужно было считаться. Агалары еще держались русских, но, влияние их на татар было ничтожно, и они, несмотря на все обещания, не могли уговорить шамшадильцев спуститься с гор в свои деревни; даже с казахами сношения устанавливались медленно, и только в последнее время татары решились, наконец, пригонять в русский лагерь на продажу скот.
Из мелких событий этих дней выделяется еще одна небольшая экспедиция в деревню Кулабай, где, как дали знать тамошние армяне, все еще скрывался шамшадильский пристав полковник Остроуков, в вечной опасности быть открытым и захваченным татарами. На выручку его ходила грузинская милиция и, возвращаясь в лагерь, имела незначительную стычку с татарами. Это была первая боевая служба туземного ополчения. Грузины храбро атаковали врагов и привели с собой пять человек пленных.
Но скоро наступило время крупных событий. Получены были достоверные сведения, что Амир-хан-Сардарь сам о наступлении еще думает, но что в Шамхорских горах, почти в соседстве с русским отрядом, появилась двухтысячная персидская конница, под начальством Зураб-хана, которому поручено было провести бывшего с ним царевича Александра за Алазань, чтобы поднять лезгин, а по пути, если возможно, произвести волнение в Кизике и в Кахетии. Носились даже слухи, что царевич намеревается внезапно напасть на отряд Малахова и открыть себе дорогу оружием. Расстроить эти планы было чрезвычайно важно, потому что появление царевича в Кахетии могло повести ко многим прискорбным событиям,– да и выжидать нападений было не в обычае Мадатова. Решено было действовать быстро и решительно, чтобы как можно скорее покончить с царевичем и развязать себе руки для свободных действий против Елизаветполя. Труднее всего, однако, было узнать, где именно находится лагерь Зураб-хана. Татары, очевидно, намеренно привозили известия одно противоречивее другого, а один из агаларов, добровольно вызвавшийся сходить на разведки, вернулся с известием, что дошел до Джигача и нигде не встретил даже следов неприятеля. Это было 22 августа. В этом неведении Мадатов приготовился идти наудачу, чтобы разыскать царевича в Шамхорских горах. Уже грузинская конница вышла из лагеря, уже гренадеры с четырьмя орудиями были готовы к движению,– как вдруг, часу в пятом вечера, прискакал армянин с важными известиями: царевич, с отрядом Зураб-хана, стоял всего верстах в тридцати от русского лагеря, на одном из притоков Тауса, Астрике.
Тотчас сделаны были новые распоряжения, и в девять часов вечера пять рот грузинских гренадер, шесть орудий и конная грузинская милиция, под личной командой Мадатова, быстро двинулись по дороге на речку Гассан-Су. В полночь к ним присоединился еще батальон ширванцев с двумя пушками, и отряд, под покровом густой предрассветной мглы, начал переправляться через Таус. Тут оказался персидский караул. Внезапно увидев перед собой войска, человек тридцать татар дали залп и во весь дух понеслись в закрытое туманом пространство. Слышно было, как где-то вслед за тем ударили тревогу. Войска прибавили шагу, и, если бы лагерь оставался на том же месте, где его видели накануне армяне, царевич мог бы попасть в русские руки. Но, достигнув Астрика, Мадатов нашел только пустые места с явными признаками того, что тут еще недавно стояли палатки. Оказалось, что неприятель еще вечером переменил позицию и теперь стоял на вершине соседней горы. Когда поднялось солнце, русские увидели персиян на горе, в боевом порядке. Среди них заметно было, впрочем, волнение, по всей вероятности, вызванное внезапным появлением отряда. Неприятель знал, что русские должны прийти, но такого скорого посещения не ожидал.
С гор персияне кричали грузинам, бывшим в отряде, что с ними царевич, и чтобы те не стреляли. Тогда старый картвельский князь подъехал к Мадатову и сказал ему: “Князья и простые грузины ничего не желают больше, как сложить свои головы за русского императора”. В ответ на эти слова Мадатов приказал грузинской коннице скакать наперерез неприятелю, чтобы захватить в свои руки путь его отступления. В то же время шесть орудий, выехав вперед, открыли по неприятелю огонь гранатами. Видя с одной стороны движение грозной пехоты, с другой – уже обходившую их конницу, потеряв надежду на измену грузин, персияне бросились бежать в совершенном беспорядке.
К сожалению, дорога, по которой скакала грузинская конница, была так дурна, что помешала вовремя отрезать им отступление,– иначе потери неприятеля были бы громадны.
Царевич ускакал в Эривань; шамшадильские татары, его окружавшие, отстали от мятежа и возвратились в свои деревни; персидские войска частью рассеялись, а частью, расстроенные и беспорядочные, прибежали в Елизаветполь и первые принесли туда весть о поражении царевича.
Предоставив окрестным армянам добивать жалкие остатки сброда, искавшего теперь спасения в горах, Мадатов в тот же день перешел обратно за Таус. Пехота, находившаяся семнадцать часов в беспрерывном движении, с одним только получасовым привалом, остановилась ночевать на берегу реки бивуаком; Мадатов же с грузинской конницей вернулся в лагерь. Там ожидал его курьер из Тифлиса. Ермолов предупреждал князя, что по верным сведениям, имеющимся у него, царевич Александр идет в Кахетию. Мадатов ответил, что царевича больше уже не существует.
Между тем в Тифлис, во второй половине августа, прибыли с Кавказской линии Лейб-гвардии Сводный полк и второй батальон ширванцев. Это дало возможность Ермолову усилить Мадатова еще батальоном Херсонского полка и разрешить ему наступательные действия к стороне Елизаветполя.
Говоря о принятом им доселе строго оборонительном образе действий, Ермолов,– как он объясняет в рапорте своем государю,– разумел под ним только невозможность, до прибытия сильных подкреплений, внести оружие в неприятельскую землю; но в то же время он не переставал иметь в виду необходимость частных наступательных действий, чтобы освободить Шушу,– и Мадатову приказано было отбросить персидский авангард, занять Елизаветполь и тем заставить Аббаса-Мирзу или снять, или, по крайней мере, ослабить блокаду Шушинской крепости.
Но давая Мадатову полную свободу действий, как уже испытанному боевому генералу, Ермолов, однако же, старался умерить его известную отвагу и пылкость. “Бога ради,– писал он к нему,– будь осторожен и против сил несоразмерных не вдавайся в дело. Суворов не употреблял слово ретирада и называл ее прогулкой. И ты, любезный князь, прогуляйся вовремя, когда будет не под силу. Стыда в том нет нимало”. Так крепко было в нем убеждение в необходимости быть осторожным со вновь обученными регулярными войсками Аббаса-Мирзы.
Но Мадатов думал не об отступлении. Он спешил к Елизаветполю, где десятитысячный персидский авангард, выдвинутый от главных сил к стороне Тифлиса, заграждал путь к Карабагу,– и Мадатов принимал деятельные меры, чтобы, по возможности, облегчить и обеспечить успех смелого предприятия.
30 августа все пленные, больные, все лишние обозы и тяжести были отправлены им в Тифлис, под прикрытием роты Грузинского полка. Два батальона, херсонский и ширванский, с четырьмя батарейными орудиями, налегке оставлены были на прежней позиции для наблюдения за краем, а все остальные войска: батальон херсонских гренадер, пять рот Грузинского полка и три роты егерей, вместе с Донским казачьим полком и конной грузинской милицией, при восьми батарейных и четырех легких орудиях, перешли 31 августа на правый берег Гассан-Су, готовые начать наступление.
Ночью в этот день над лагерем разразилась страшная буря с грозой и ливнем. На солдатах, не осталось сухой нитки, так что на следующее утро отряду пришлось стоять и обсушиваться. И тем не менее к ночи войска уже были за Таусом.
Известия из Елизаветполя приходили между тем самые разноречивые. “Мы даже не знали наверное,– говорит в своих мемуарах граф Симонич,– есть ли там кто-либо из принцев персидской царствующей фамилии, и вовсе не были уверены в числе находящихся там войск”. Армяне до крайности все уменьшали, татары до той же степени все преувеличивали. Одно, на чем сходились и те и другие,– это то, что неприятель располагает большими массами кавалерии. Последнее обстоятельство и вытекающая из него вероятность неожиданно увидеть эту конницу на берегу Тауса, занятом русскими, заставила отряд быть осторожнее и ночевать в одном общем каре, с выдвинутыми вперед пушками, с дымящимися фитилями.
2 сентября отряд подошел к Дзигаму. Дзигамский шпиц (так называется островершинная гора, возвышающаяся над самым селением) уже был занят персидской конницей. С приближением русского авангарда она, однако, отступила по двум направлениям: часть ее потянулась в Дзигамские горы, другая – по большой дороге к Шамхору. Войска заняли Дзигам и здесь ночевали. Ночь прошла спокойно; патрули, объезжая окрестности, никого не встречали; о персиянах не было никакого известия.
Между тем, в то время, как Мадатов рассчитывал еще идти разыскивать неприятеля, последний сам шел прямо на него и был от Дзигама гораздо ближе, чем предполагали. Перед светом 3 сентября, неожиданно получены были точные сведения, что весь десятитысячный неприятельский корпус, оставив Елизаветполь, стоит уже под Шамхором, и что войсками командует принц Мамед-Мирза, при котором в качестве ментора находится Амир-хан-Сардарь, один из лучших полководцев Персии. По словам армян, персиянам известно, что русские в Дзигаме, и Мамед-Мирза сказал, будто бы, что он сам пошел бы из Шамхора разыскивать русский отряд, если бы Мадатов не предупредил его и тем не избавил от этого труда.
Едва забрезжилось утро, войска выступили из Дзигама уже в боевой готовности. Прошли верст пять. Начиналась обширная плоскость, и на горизонте вдали показался, стоявший перед Шамхором высокий, красивый столб, как вестник близости врага.
При всех переворотах, колебавших эту страну в течение многих веков, один этот гигантский столб противостоял разрушению и сохранился невредимо среди груды камней и развалин некогда окружавшего его большого города. Темные предания различно повествуют о сооружении этого столба; но есть основание думать, что он в былое время служил астрономической обсерваторией и что только уже в позднейшие годы муллы обратили его в минарет. Уставленная на четырехугольном пьедестале, колонна эта была замечательна смелостью полета в вышину и необыкновенной прочностью. Винтовая лестница внутри, достаточно широкая для двух человек, идущих рядом, вела на галерею, окружавшую колонну на высоте около двухсот футов от земли, и могла считаться образцом архитектуры по своей изящности и легкости, бремя основания этого замечательного сооружения теряется в глубине веков, и нужно сказать, что еще и теперь в развалинах Шамхора находят древние монеты с изображением Александра Великого.
Проезжая ныне через Шамхорскую станцию, вы бы напрасно стали искать интересных остатков знаменитого минарета, служившего предметом любопытства для каждого путешественника. В сороковых годах он упал, и теперь едва заметная груда мусора свидетельствует разве только о непрочности всего земного.
Этому-то вековому памятнику и предстояло теперь стать свидетелем битвы. Быстро приближался к нему русский отряд, виднелся уже Шамхор. Но вот, на горизонте, со стороны Дзигамских гор показалась какая-то конница. То Зураб-хан, собравший остатки своих войск, рассеянных на Астрике, спешил соединиться с Мамед-Мирзой. А впереди перед русскими стоял уже неприятель. В авангарде завязалась перестрелка и разгоралась сильнее и сильнее по мере того, как русские подавались вперед. То казаки перестреливались с конницей Мамед-Заман-хана и, поддержанные казахскими татарами, гнали неприятеля, в десять раз превосходившего числом. Шестьдесят персидских тел остались при этом на месте; пали и вожди этой конницы Мирза-хан и Риза-хан.
Персидский корпус отошел за речку Шамхор, на правый ее берег, и стал в боевом порядке. Шахская гвардия, сарбазы и артиллерия расположились в отлично устроенных шанцах; с флангов прикрыли их большие массы кавалерии, составленной из шамшадильских татар и шахсеванцев. В общем счете тут было больше десяти тысяч человек, предводимых Мамед-Мирзой и Амир-хан-Сардарем. Образуя сильно укрепленную линию на протяжении двух верст, фронтом к реке, персияне стояли дугой, полумесяцем, так что могли сосредоточить губительный перекрестный огонь на единственную дорогу, по которой должна была приближаться русская пехота.
Для Мадатова наступил один из тех решительных моментов, которые не забываются всю жизнь и обнаруживают на нее полное влияние. Перед ним был впятеро сильнейший и численностью, и положением неприятель, еще гордый предыдущими успехами, еще не утративший того порыва, с которым обыкновенно начинается наступательная война; за ним стояла русская земля, от него ожидавшая защиты. Он знал, что на нем лежало теперь спасение края от бедствий вражеского вторжения, и честь русского оружия. Ему предстояло сосредоточить все свои блистательные военные способности, чтобы не стать ниже тяжких потребностей минуты. И он не стал ниже их, распорядившись со всем искусством опытного вождя и в то же время оставаясь первым солдатом своего отряда.
Расположив войска в трех небольших колоннах, с кавалерии по флангам, Мадатов выехал вперед и, осмотрев неприятельскую позицию, приказал начать наступление. Неприятель тотчас открыл жестокий огонь, но Мадатов подтвердил гренадерам начать и кончить дело штыками.
Твердо, под мерный грохот барабанов, шли два батальона (грузины и егеря), без выстрела, с ружьем наперевес; за ними, в резерве, двигались херсонцы. Впереди колонн, верхом на золотистом карабагском коне, осыпаемый градом неприятельских пуль, ехал Мадатов; поодаль от него, несколько сзади, держалась его немногочисленная свита. Напрасно уговаривали Мадатова отъехать в сторону.
– Вас видят, в вас метят! – кричали ему из рядов офицеры.
– Тем лучше, что меня видят,– скорее убегут! – отвечал генерал – и приказывал прибавить шагу.
Восемь орудий, занявшие между тем высоты на левом берегу Шамхорки, открыли огонь через речку... Грузинская дружина завязала дело на правом фланге; ее поддержали донцы и казахские татары. Перестрелка охватила уже всю неприятельскую линию. А батальоны все шли и шли под мерный рокот своих барабанов. Все так же спокойно ехал Мадатов впереди всех, не вынимая сабли. Но вот русские колонны уже спустились к речке, вот они перебрались вброд через Шамхорку, по пояс в воде, и мокрые, взбираются на крутые высоты. В этот момент, вдруг, в руке Мадатова сверкнула кривая полоса обнаженной сабли, и, сделав полуоборот в седле, он крикнул: “Ура!” Как электрическая искра пробежало это “ура” по рядам русской пехоты; батальоны ответили своему вождю громовым эхом – и ринулись на вражескую батарею. Кавалерия понеслась на фланги. Враг дрогнул. Быть может, шахская гвардия еще и встретила бы натиск русских штыками; но тут, как нарочно, пришло на помощь одно из тех мелких, ничтожных обстоятельств, которые, тем не менее, – как это известно каждому,– нередко сопровождаются важными результатами. Вдали, за Шамхоркой, вдруг показался громадный столб пыли, а за ним какие-то движущиеся конные массы. То был русский обоз, отставший от отряда и теперь спешивший приблизиться к месту сражения. Персияне сочли его за сильные резервы, о которых они ничего не знали,– и конница их первая обратилась в бегство. Персидская пехота осталась без помощи. Донцы, грузины и татары, бросившись преследовать бегущих, отрезали вместе с тем путь отступления и пехоте. Тогда у неприятеля все пришло в величайшее смятение; войска его смешались в один общий клубок, тотчас же разбросанный по всей громаднейшей долине Шамхора. Отдельные, беспорядочные кучки уже не могли держаться – и побежали. Конница насела на бегущих. Преследование было так горячо, что принц Мамед-Мирза, проскакав мимо своего лагеря, не успел вывести из него даже свою свиту молодых и красивых мальчиков, обыкновенно сопровождавших в походах знатных азиатов,– пришлось благодарить Аллаха за личное свое избавление. Менее счастлив был Амир-хан-Сардарь, его знаменитый пестун. Покинутый своим татарским конвоем, он быстро мчался один по елизаветпольской дороге на кровном текинском жеребце. Но именно этот-то конь и роскошь убранства всадника привлекли на себя внимание донцов, и один из них, увязавшись в погоню, скоро настиг бегущего. Почтенный седобородый старец попал под удар казацкого копья и был убит на месте.
Прекрасный конь, с великолепной сбруей чистого золота и седлом, украшенным драгоценными каменьями, достался казаку, только теперь, при виде этого необычайного богатства, и понявшему, что от его руки погиб один из важнейших персидских сановников.
Шамхорская битва длилась не долго и была не сложна. Она окончилась одним стремительным ударом. Сопротивление неприятеля было так слабо, что блистательная победа, разгром в пять раз сильнейшего врага,– стоили русским войскам всего двадцать семь человек, выбывших из строя, в то время, как потери неприятеля были громадны. По сознанию самих персиян, они потеряли в этот фатальный для них день свыше двух тысяч человек одними убитым. Шахская гвардия, участвовавшая в деле, более не существовала,– она почти вся легла под ударами русской конницы. Пространство от Шамхора до Елизаветполя, на протяжении тридцати с лишком верст, устлано было неприятельскими трупами. Об этом свидетельствовал, между прочим, и сам Паскевич, проезжавший, спустя восемь дней, через поле битвы,– а Паскевича никак нельзя заподозрить в пристрастии к Мадатову или в желании преувеличить значение шамхорской победы.
Трофеями сражения были: одно орудие английской артиллерии, одиннадцать фальконетов вместе с верблюдами и семьдесят пять человек пленных.
“Так храброе русское войско,– доносил Мадатов Ермолову,– исполнило приказание Вашего Высокопревосходительства идти и с малыми силами победить неприятеля, в пять раз сильнейшего”.
Ужас, внушенный победителями, был так велик, что персияне, не останавливаясь, бежали мимо Елизаветполя за Курак-чай и дальше по шушинской дороге.
“Таким образом,– отмечает Ермолов в дневнике со своей обычной иронией,– сын Аббаса-Мирзы на первых военных подвигах своих уподобился уже родителю, ибо начал их бегством. Сим же отличался родитель его в прежние войны против русских, и, конечно, не с меньшей противу него расторопностью”.
После победного дня, русский отряд быстро шел вперед, по следам бежавшего врага, и захватил по пути еще два брошенные неприятельские, лагеря. Общее воодушевление было так велико, что до заката солнца войска свободно прошли еще верст пятнадцать, не имея ни одного отставшего. Они дошли бы таким образом и до самого Елизавет-поля, если бы князь не остановил наконец отряда для небольшого отдыха.
Весело обходил он на бивуаках ряды своих гренадер и поздравлял их с победой. “Вы русские воины, русские богатыри! – говорил им князь.– Я с вами никогда побежден не буду; мы будем бить персиян везде, где их ни встретим!” Шамхорская победа действительно, по сознанию самого Мадатова, была счастливейшей минутой его жизни. Он приказал выдать людям по две чарки водки,– и готовиться к походу на Елизаветполь.
В полночь колонны тронулись. Малахов поехал вперед с казачьим полком и двумя орудиями, рассчитывая еще застать в Ганже неприятеля и напасть на него врасплох. Но неприятеля там уже не было. Слух о шамхорском поражении долетел до крепости, и батальон сарбазов, стоявший в цитадели под начальством Назар-Али-хана (из Маранды), поспешил выйти из города. Он выступил так скрытно, что даже жители узнали об этом только под утро, незадолго до приближения русских войск. Нельзя не сказать, что со стороны Назар-Али-хана это было актом высокого благоразумия. Граф Симонич замечает по этому поводу, “что он один из всех персиян выказал в этот день действительные военные способности и не только спас батальон, но большую часть обозов и даже ценные товары, принадлежавшие купцам из Азербайджана”. Но на нем-то именно и оборвался гнев наследного принца. Рассказывают, что, выступая из Елизаветполя, Назар-Али-хан забыл послать извещение об этом одному почтенному муштаиду, жившему где-то в христианском квартале,– и тот поутру захвачен был армянами. Вот этот-то ничтожный случай и послужил, кажется, предлогом для предания суду Али-хана. Его держали под арестом вплоть до Елизаветпольского сражения, и накануне его, в лагере на Курак-чае, подвергли позорному наказанию как труса, бежавшего от неприятеля; Аббас-Мирза приказал одеть его в женское платье, намазать ему бороду кислым молоком, посадить на осла лицом к хвосту и в таком виде возить перед фронтом армии. Впоследствии, когда принц вернулся в Тавриз,– вынужденный не с меньшей быстротой покинуть поле сражения,– он приказал задушить этого несчастного, вероятно, служившего ему живым напоминанием переменчивости военного счастья.
Подходя к Ганже, Мадатов узнал, что город покинут неприятелем, и остановился с казаками, чтобы дождаться пехоты и продолжать движение уже вместе с ней. Войска шли всю ночь форсированным маршем. И вот, утром 4 сентября, когда на востоке появился еще только слабый отблеск зари, вдали перед отрядом вырисовывались старинные стены Елизаветполя.
Вступление Мадатова в древнюю Ганжу было торжественно. Все христианское население, предшествуемое духовенством в белых пасхальных ризах, с хоругвями и крестами, вышло навстречу к русским войскам как к своим избавителям. Колонны остановились. Мадатов, сойдя с коня, просил духовенство отслужить благодарственный молебен. Жители подносили солдатам хлеб и вино, бросались к ногам Мадатова, обнимали его колени. Войска вступили в город и заняли цитадель, над которой тотчас же развилось победное русское знамя. Все ожило в мрачном перед тем Елизаветполе, и в роскошных садах его, весь день и всю ночь, до самого утра, раздавались песни и восклицания: “Кгчах (молодец) Мадатов!”
Так ликовали армяне; но злобно смотрели татарские беки,– Шамхорская победа рассеяла их политические мечты. Исчезнувшее персидское знамя на цитадели заменилось знаменем русским,– и как все это просто, спокойно совершилось: персияне исчезли; русские, под командой знакомого всеми князя Мадатова, вошли и стали в цитадель, как будто бы никогда ее не покидали.
Не время еще было судить и разбирать виновных в измене, тем более, что персияне и сами не пощадили своих единоверцев, разобрав на прощание по рукам все их достояние, не разбирая, кто был за них, и кто против них. Целые кварталы свидетельствовали о печальных событиях, пронесшихся над городом, и старая Ганжа, когда-то оплот Азербайджана, мрачно возвышалась теперь над остатками опустошенного города.
Менее других пострадало армянское население, выказавшее вообще много твердости и решимости во все пребывание персиян в городе. Населяя отдельный форштадт, армяне его укрепили и, поставив на всех входах и выходах сторожевые караулы, объявили, что будут служить персиянам, но под условием, чтобы ни один их солдат не показывался в квартале и чтобы все требования персидского правительства производились не иначе, как через посредство выбранных ими самими старшин. Всякое насилие они положили отражать оружием и в случае крайности стоять до последнего. Умный Назар-Али-хан видел бесполезность силы и решил прибрать к рукам армянское население хитростью. Он предложил им, под видом особой любезности со своей стороны, сложить все их имущество и даже перевести семьи внутрь цитадели для безопасности на случай появления русских и штурма ими города. Армяне, понимая, в чем дело, отклонили это предложение; татары, напротив, вдались в обман и были жестоко наказаны за свое легковерие; покидая крепость, персияне увели с собой и всех татарских женщин.
Первой задачей Мадатова, по вступлении в Ганжу, было установить какой-либо порядок и спокойствие в городе. Но восстановить спокойствие там, где царили смуты, страх и взаимное недоверие жителей друг к другу – было не легко. К тому же, со стороны Карабага шли самые тревожные вести. Уже на другой день, 5 сентября, по городу носились слухи, что Аббас-Мирза, получив известие о шамхорском поражении, бросил осаду Шуши и со всеми силами идет навстречу Мадатову. Маленькому, ничтожному числом, отряду теперь грозила опасность стать лицом к лицу со всей персидской армией, и перед Мадатовым встала задача – не пасть в этой непосильной борьбе.
“Утром 6 числа,– так рассказывает граф Симонич в своих мемуарах,– известие о движении Аббаса-Мирзы подтвердилось, а вечером уже не было в верности его никакого сомнения. Естественное беспокойство овладело русскими предводителями. Командир Херсонского полка Попов и Симонич провели всю ночь в палатке князя Мадатова, изыскивая средства, как бы выйти из трудного положения. 7 числа они объехали все окрестности города, выбирая место под укрепление, так как защищаться в самом Елизаветполе считали невозможным по недостатку воды, а отступать Мадатов не хотел. В этот же день он послал одного курьера к Ермолову с донесением о движении неприятеля; другого – с приказанием, чтобы два батальона, Херсонского и Ширванского полков, оставленные им на Акстафе, шли в Елизаветполь форсированным маршем. Попов и Симонич опять провели всю ночь у Мадатова, соображая все шансы, если бы Аббас-Мирза подошел прежде, нежели получены будут подкрепления,– а это более чем возможно, так как раньше вечера 10 числа батальоны подойти не могли, а Аббас-Мирза уже мог быть в Елизаветполе. “Свое беспокойство – говорит Симонич,– мы, конечно, никому не показывали, и ни жители, ни солдаты не подозревали даже, какие кошки скребут у нас на сердце”. К счастью, Аббас-Мирза подвигался вперед черепашьим шагом, и 9 числа еще был только на реке Тер-Тере. В тот же день, вечером, армяне привезли известие в русский лагерь, что какие-то новые войска пришли из Тифлиса на Акстафу, а с ними какой-то генерал, “которого никто не знает”.
Дело скоро разъяснилось: то был генерал-адъютант Паскевич, только что прибывший в Грузию и теперь ехавший принять под свою команду все отряды, высланные из Тифлиса навстречу неприятелю. Уведомляя Мадатова о своем назначении, Паскевич писал, что будет с кавалерией в Елизаветполе утром 10 числа; но если бы неприятель появился раньше, Мадатову предписывалось отступить, оставить, однако же, в крепости не менее шести рот при четырех орудиях.
И вот, в ту минуту, когда Мадатов уже готовился к кровавой развязке войны, ему приходилось уступить свое место другому. “Не оскорбитесь, любезный князь,– писал ему Ермолов,– что вы лишаетесь случая быть начальником отряда тогда, когда предлежит ему назначение блистательное. Конечно, это не сделает вам удовольствия, но случай сей не последний. Употребите теперь деятельность вашу и помогайте всеми силами новому начальнику, который, по незнанию свойств здешних народов, будет иметь нужду в вашей опытности. Обстоятельства таковы, что мы все должны действовать единодушно”. Мадатову оставалось только безропотно покориться.
На сцене персидской войны в первенствующей роли появляется Паскевич.


IX. ЕЛИЗАВЕТПОЛЬСКАЯ ПОБЕДА

В то время, как отряд Мадатова шел навстречу десятитысячному авангарду персидской армии, с тем чтобы разбить его у Шамхора, в Тифлис, 29 августа, прибыл генерал-адъютант Паскевич и, по высочайшей воле, вступил в командование действующим кавказским корпусом, хотя и под главным начальством Ермолова.
К этому же времени в Закавказье собрались и достаточные подкрепления, открывавшие возможность начать наступательные действия. Первым пришел в Тифлис второй батальон Ширванского полка с подполковником Волжинским, и пришел так, как умели ходить только ширванцы. Это был тот самый Волжинский, который в 1824 году, с тем же батальоном, в семь дней прошел триста верст из Прочного Окопа, на Кубани, в Нальчик, на Кабардинскую линию. Таким же замечательным, чисто суворовским маршем ознаменовал он и теперь свое прибытие в Тифлис. “Всегда видел я,– говорит Ермолов,– с особенным уважением службу подполковника Волжинского, что для него не существует никаких затруднений и что те же чувства у его подчиненных”... “От подошвы Эльбруса,– пишет он далее в приказе по корпусу,– пришел он в Екатериноград с чрезвычайной поспешностью; но далее скорость его движения была неимоверна. Выступив 8 числа из Екатеринограда, он 16 августа уже был у самого Тифлиса”... Стало быть, Ширванский батальон в эти восемь дней опять прошел триста верст, притом с трудным перевалом через Кавказские горы.
Днем позже ширванцев, 17 августа, в Тифлис вступил и Сводный гвардейский полк, под командой полковника Шипова. Полк этот был сформирован, по воле императора Николай Павловича, в двухбатальонном составе из людей лейб-гвардии Московского и Гренадерского полков, вовлеченных мимовольно в роковые события 14 декабря. И государь, назначая их в состав боевого Кавказского корпуса, тем самым давал им случай кровью заслужить прощение. Гвардейцы выступили из Петербурга 21 февраля, когда еще не было речи о Персидской войне, и долго плыли водой; но едва высадились они на берег Каспийского моря, как получили известие о вторжении персиян и приказание Ермолова – идти форсированным маршем в Грузию. Таким образом, с первых же шагов на Кавказе, полку представилась необходимость заявить себя достойным представителем императорской гвардии,– и полк от берегов Каспийского моря шел без дневок и роздыхов. В Тифлис гвардейцы вступили молодцами: больных было мало, отставших – ни одного.
Прибытие этих трех свежих батальонов дало Ермолову средства тотчас же отправить из Грузии новые подкрепления на Елизаветпольский путь. К движению назначены были: шесть рот Карабинерного полка, рота егерей, восемь орудий и весь Нижегородский драгунский полк; последний получил приказание идти из Кахетии прямо на речку Акстафу кратчайшей дорогой, через Карайскую степь. Так составился довольно сильный действующий корпус, еще пока разбросанный по дороге из Тифлиса к Карабагу. Часть этого корпуса впереди, уже близ Елизаветполя, под начальством князя Малахова; другая стояла еще на Акстафе, поджидая нижегородцев, третья – собиралась в самой Грузии, у Муганлы, на переправе через Храм, верстах в пятидесяти от Тифлиса. Над всеми этими отрядами Паскевич и принял начальство. Подвигаясь вперед, он должен был постепенно присоединять к себе одну за другой все части и, дав войскам небольшой отдых в Елизаветполе, идти на Карабаг.
В предписании Паскевичу Ермолов точно указывает цели и средства этого движения. “Главная задача, для которой посылается отряд в Карабаг,– писал он ему,– есть освобождение Шуши от блокады. Неприятель, узнав о нашем наступлении, или двинется навстречу нашим войскам, или будет ожидать их под самой Шушой, или наконец отступит к Араксу. В первом случае, неприятель, лишившись выгоды крепкой позиции, может быть атакован вами с основательной надеждой на успех; нужно только взять меры осторожности против многочисленной его кавалерии. Во втором случае, то есть, когда неприятель решится ожидать наши войска под самой Шушой, он потеряет все выгоды, какие мог бы иметь от своей кавалерии, ибо в гористых местах она будет для него бесполезна. Вероятно, что, ожидая нас у Шуши, неприятель сделает какие-нибудь укрепления; но здесь превосходство нашей артиллерии должно облегчить успех атаки, которой, сверх того, будет способствовать сильная вылазка из самой Шуши, откуда может выйти по крайней мере до полутора тысяч штыков.
Атаковать персидский лагерь должно со стороны Ах-Угланского замка, так как от Шах-Булаха и Аскарана дороги перекопаны, да и горные ущелья в некоторых местах так тесны, что неприятель может с удобством в них защищаться. Движение на Ах-Угланский замок имеет за собой еще ту выгоду, что неприятель будет отрезан от Худоперинского моста и, вероятно, сам поспешил отойти к Ах-Углану, как скоро заметит, что войска направляются к этому пункту. Тогда Шуша будет освобождена без сражения, и уже не трудно будет заставить персиян отступить к Араксу. В этом случае преследовать их, доколе не перейдут границы. Сим должны ограничиться действия отряда, который за Аракc отнюдь не переводим”.
Дав эти точные указания, Ермолов отправил вместе с Паскевичем начальника корпусного штаба генерала Вельяминова, которого рекомендовал ему как человека, знавшего местные обстоятельства края и самый образ войны.
После разгрома персидского авангарда при Шамхоре, когда Паскевич был уже на пути и шел от Акстафы к Елизаветполю, в Тифлисе получились новые тревожные известия. Стали говорить, что эриванский сардарь, пользуясь тем, что русские войска отведены от Делижанского ущелья, двинулся от озера Гокчи и идет в татарские дистанции, чтобы силой понудить их к возмущению. Говорили также, что он намерен был приблизиться к Куре, чтобы помочь царевичу Александру проникнуть в Кахетию; наконец, ходили слухи о том, что сардарь рассчитывает действовать в тыл войскам, во время наступления их к Кара-багу. Тогда Ермолов собрал последние войска, которыми еще мог располагать в Грузии, именно: гвардейский полк, второй батальон ширванцев, сводный батальон егерей, донской казачий полк, десять орудий – и во главе этих сил появился сам в Казахской дистанции, на речке Гассан-Су, закрывая Делижанское ущелье.
Паскевич между тем, быстро шел вперед и 10 сентября, в 10 часов утра, в сопровождении Нижегородского драгунского полка, прибыл в Елизаветполь. Отряд Мадатова встретил его под ружьем. Паскевич обошел весь лагерь и затем удалился в приготовленную для него палатку. Весь день он провел в том, что изучал положение дел, знакомился с новыми своими подчиненными. К вечеру подошла пехота и стала лагерем под Елизаветпольской крепостью. Таким образом, все войска, которым предстояло встретить врага, теперь были в сборе. Здесь сосредоточились семь батальонов пехоты от полков: Карабинерного, Херсонского, Грузинского, Ширванского и сорок первого егерского, весь Нижегородский драгунский полк, два полка казаков и татаро-грузинская милиция. Это не было сильное численностью войско – корпус не превышал восемь тысяч человек при двадцати четырех орудиях,– но зато здесь был отборнейший цвет боевого кавказского корпуса.
Совсем иными глазами взглянул, однако, на эти войска. Паскевич. Нужно думать, что он приехал в Елизаветлоль с такой же предвзятой мыслью по отношению к ермоловским войскам и к генералам Мадатову и Вельяминову, с какой отнесся к Ермолову в Тифлисе; все ему не нравилось, везде он находил беспорядки. Особенно беспокоило его неприглядное состояние войск в смысле обмундирования и фронтовой выправки. Смотр, сделанный утром шамхорским победителям, окончательно уронил их во мнении Паскевича, и гнев его поминутно обрушивался то на того, то на другого частного начальника.
А враг уже был близко. Последние известия говорили, что Аббас-Мирза со всей сорока-пятидесятитысячной армией перешел через речку Тер-Тер и находится всего в сорока верстах от Елизаветполя. О Шуше точных сведений не было; но ходили слухи, что в Карабаге шах и что он сам блокирует Шушинскую крепость.
11 сентября утром корпусу назначено было общее учение. Войска, выведенные из лагеря, то свертывались в каре, то снова развертывались в линии и маршировали колоннами.
“Нельзя представить себе, до какой степени они мало выучены,– писал Паскевич государю накануне елизаветпольской битвы. Боже сохрани с такими войсками быть в первый раз в деле; многие из них не умеют построить каре или колонну,– а это все, что я от них требую. Я примечаю даже, что сами начальники находят это ненужным. Слепое повиновение им не нравится,– они к этому не привыкли; но я заставлю их делать по-своему”. Хотел ли Паскевич этими донесениями отстранить от себя ответственность на случай неудачи, а в случае успеха тем в большем блеске выставить свою распорядительность даже и с такими плохими войсками,– неизвестно. Но только в странном противоречии с ними стояла его готовность принять сражение, о которой неоднократно говорит граф Симонич в своих неизданных записках.
Неприятель между тем подходил, и приближение его обнаруживалось несомненными признаками. В самый разгар учебных построений, 11 числа, перед русскими аванпостами вдруг показалась персидская кавалерия. Началась перестрелка. Паскевич послал сильный разъезд с поручиком Ермоловым узнать, в чем дело, оставив войска в выжидательном положении. При приближении Ермолова персияне скрылись. Они, видимо, рекогносцировали русский лагерь.
На следующий день корпусу было опять учение. И опять появилась персидская конница, но уже в значительно больших силах. На этот раз она не бежала от русского патруля, как накануне, а остановилась и ждала. Паскевич прекратил учение, оставив в поле графа Симонича с одним батальоном Грузинского полка. Простояв некоторое время на месте, кавалерия отошла назад.
Теперь надо было ждать скорого появления Аббаса-Мирзы, и только тут поставлен был вопрос, где и как принять сражение. Паскевич сначала предполагал встретить персиян в узких улицах города; но намерение это было оставлено, вследствие энергичных представлений Мадатова о той опасности, которой могли бы подвергнуться войска от такого расположения. Мадатов стоял безусловно за наступление. Мнение его было поддержано начальником штаба Вельяминовым. Когда Паскевич уступил, то Вельяминов, как рассказывают, сказал Мадатову: “Тешьтесь, князь, но, как бы впоследствии нам не пришлось быть в ответе”. Но так или иначе, наступление было решено, и поход назначен на 8 часов утра.
Между тем жители города с разными чувствами ждали приближения персидской армии. Роли переменились. Армяне совершенно притихли, татары изъявили неистовую радость. Всю ночь в городе слышалось пение священных гимнов из Корана, и раздавались залпы из ружей, в честь будущих победителей. На русских никто не обращал внимания. Татары были уверены, что многочисленные, как морской песок, персидские полчища, предводимые самим Аббасом-Мирзой, разберут по рукам горсть несчастных гяуров. Но велико было их удивление, когда на следующее утро, вместо ожидаемого с часу на час отступления, корпус двинулся вперед, навстречу неприятелю.
В эту самую ночь, на 13 сентября, в палатку князя Мадатова явились трое армян, бежавших из персидского лагеря. Они принесли известие, что персияне, оставив за Тер-Тером все тяжести, налегке перешли Курак-чай и идут вперед, что Аббас-Мирза имел даже намерение атаковать русских уже этой ночью (как сделал с ним Котляревский под Асландузом), но военный совет отверг это предложение, и атака была отложена до утра. Один из этих армян был простой слуга, другой – авантюрист, прошедший огонь и воду; но третий, Бегляров, брат русского чиновника, служившего переводчиком при тегеранской миссии, внушал к себе полнейшее доверие. Аббас-Мирза, лаская вообще карабагских армян, приблизил к себе этого Беглярова как представителя одной из лучших фамилий Карабага. Но Бегляров воспользовался своим положением у наследного принца только для того, чтобы выведать все, что делалось в персидском лагере, и затем бежать. Мадатов пригласил к себе графа Симонича, и вместе они пошли разбудить Паскевича, чтобы сообщить ему полученную новость. Паскевич сам расспросил Беглярова и приказал тотчас готовиться к выступлению.
“Еще было далеко до свету, но “старые кавказские солдаты,– замечает в своих мемуарах граф Симонич,– никогда и нигде не опаздывают. Едва им объявили, что надо спешить, как ранний обед был съеден и люди, бодрые и свежие, стояли уже под ружьем, готовые к походу”.
В это самое время, в лагерь прискакал еще один вестник-татарин из Шамшадиля. Запыхавшись, едва переводя дух от усталости, он требовал, чтобы его провели прямо к генералу. Татарин рассказал Паскевичу, что эриванский хан со всеми своими силами прошел Делижанское ущелье и теперь находится в тылу русского корпуса. “Я был проводником сардаря,– говорил он,– и оставил его в Шамшадиле, откуда мне удалось бежать, чтобы предупредить вас”.
Впоследствии оказалось, что донесения татарина были неверны: сардарь еще двигался от Гокчи и не занимал Шамшадиля. Припомним, однако, что и Ермолов получил в Тифлисе подобное же известие, заставившее его выйти с войсками к Гассан-Су. Очевидно, татарин сам проводником у сардаря не был, но желал получить награду за доставленное известие, основанное им на дошедших до него преувеличенных слухах. Нужно думать, что сардарь, действительно, и был бы теперь в тылу русского корпуса, если бы ему не воспрепятствовал Ермолов.
Выслушав сообщение татарина, Паскевич был озадачен. Обратившись к окружающим, он спросил: “Что нам теперь делать?” Симонич рассказывает, что среди общего молчания, он выдвинулся вперед и сказал: “Побьемте Аббасса-Мирзу, а тогда уйдет и сардарь!”
Паскевич согласился и отдал приказание начинать движение.
Войска выступили часу в шестом утра и в нескольких верстах от лагеря заняли позицию. Здесь местность представляет совершенную равнину, простирающуюся между реками Ганжой и Курак-чаем до самой Куры, в которую они впадают, и только от истоков этих речек тянутся незначительные возвышения, оканчивающиеся верстах в двенадцати от города. На одном из таких возвышений и стали войска, разослав от себя вперед сильные разъезды для наблюдения за неприятелем. Но неприятеля еще не было. Перед войсками лежала молчаливая степь, в которой, казалось, замерли все признаки жизни, как бывает в тишину перед бурей. И только вдали в нескольких верстах впереди, как свидетельство далекого прошлого, виднелся неподвижный памятник, напоминавший, что равнина эта искони веков была полна жизни, и притом не одних только столкновений между обитавшими тут племенами, а и поэтических прозрений. Предание говорит, что он воздвигнут персидскими царями в честь знаменитого поэта Абул-Хассан-Низами, жившего в VI веке магометанской эры.
Но вот, около 10 часов утра, за немым свидетелем стольких веков показались шумные массы людей. От Куракчайской почтовой станции шел неприятель. Все движения его по равнине видны были с возвышения, занятого войсками, как на ладони, и представляли собой живописное зрелище. Впереди всех джигитовали присоединившиеся к персиянам изменники-татары; небольшие шайки их сворачивали с большой дороги и пробирались к стороне вагенбурга. Вооруженные жители окрестных деревень также начинали занимать соседние высоты, ожидая только развязки дела, чтобы пристать к победителям и участвовать с ними в. добыче. В русском корпусе царствовала глубокая тишина.
Был уже близко полдень, когда войска Аббаса-Мирзы, с распущенными знаменами и барабанным боем, стали подходить к русской позиции. Пехота русская стала в ружье. Батальон ширванцев и далее – батальон егерей образовали первую линию, а между ними, в центре, развернулась батарея в двенадцать орудий первой батарейной роты кавказской гренадерской артиллерийской бригады. За ними в колоннах расположились: слева, за ширванцами, батальон Грузинского полка, справа за егерями, батальон карабинеров. По две роты от тех же полков, Грузинского и Карабинерного, с орудием при каждой, выдвинулись уступами за первой линией и свернулись в каре, прикрывая фланги от ударов неприятельской кавалерии.
Этими двумя линиями командовал Мадатов.
Еще позади, за интервалами второй линии, расположился подивизионно, в колоннах к атаке, весь Нижегородский драгунский полк, а в резерве стали полтора батальона херсонских гренадер с шестью орудиями. Две остальные роты херсонцев и два орудия остались в прикрытии вагенбурга.
Вся иррегулярная конница: два казачьи полка (Костина и Иловайского), вместе с татарской милицией, прикрывая боевое расположение отряда, разместились на флангах. На татар, однако же, много рассчитывать было нельзя, а казачьи полки были так малочисленны, что в обоих не набиралось даже и пятисот коней. Большая же часть грузинской милиции, как конной, так и пешей, отправлена была из Шамхора в Тифлис, чтобы сопровождать трофеи, взятые Мадатовым, и оттуда назад еще не возвращалась.
Таким образом, не считая двух рот и двух орудий, оставленных при вагенбурге, в русском корпусе было всего шесть с половиной батальонов, до полутора тысяч всадников и двадцать две пушки.
Этой-то горсти народа предстояло сразиться с пятитысячной “фалангой современного Дария”, как выражается Симонич.
Нападение предоставлено было персиянам. Некоторое время они шли одной густой, сплошной массой, которая, как туча, быстро надвигалась на русскую позицию. Но вот она остановилась и стала развертываться вправо и влево; толпы азиатской конницы появились на флангах, артиллерия стала выезжать на позицию. А далеко за этой боевой линией виднелся длинный ряд верблюдов с навьюченными на них фальконетами и горными пушками; еще позади – неподвижно стояла шахская гвардия и вся регулярная конница. Но и персидская армия, со своей стороны, развернув фронт,– стала, ожидая нападения русских.
В боевом порядке, неподвижно стояли теперь друг против друга две враждебные армии. Ни та, ни другая не хотела начать сражения. Так прошло около часа. Граф Симонич и Греков (командир Ширванского полка), бывшие вблизи Паскевича, пришли к убеждению, что у Аббаса-Мирзы недостает решимости и что, если русские не пойдут вперед,– он уйдет, не дав сражения.
Колебался и Паскевич. По крайней мере известный партизан, генерал Денис Давыдов, положительно уверяет, что, увидев перед собой тяжелую массу надвигающейся персидской конницы, сарбазов и шахской гвардии, Паскевич был смущен и хотел отступить и что только настояния Малахова и Вельяминова заставили его принять сражение.
Этого колебания не отрицает косвенно и преданный Паскевичу Симонич. Вот как описывает он этот момент нерешительности обеих армий.
“Боясь упустить благоприятный случай,– говорит он,– я обратился к Паскевичу со следующими словами: позвольте нам атаковать неприятеля; наши кавказские солдаты не привыкли обороняться,– они нападают.– Уверены ли вы в победе? – спросил Паскевич.– Да, уверен,– отвечал я,– и вот мой товарищ, Греков, тоже отвечает головой за успех.– Ну, так идите с Богом.
Полные радости, Греков и я вскочили на коней,– продолжает Симонич,– и поскакали к своим частям. Раздалась команда: “Смирно! На плечо!” – и затем я подъехал к ширванцам, стоявшим впереди, чтобы сказать им несколько теплых слов, которые шли от сердца.– Братцы, ширванцы! – воскликнул я.– Ступайте смело; грузинцы за вами,– вас не выдадут!.. И русские линии зашевелились”.
Так или иначе,– русские шли вперед, отважно наступая на вражеские силы, черной тучей заслонившие горизонт.
Но вот со стороны неприятеля показался дымок – грохнула первая пушка, вероятно, и Аббас-Мирза победил свою нерешительность. Тогда русский отряд, всей, своей массой уже передвинувшийся вперед, остановился на новой выгодной позиции и стал опять выжидать нападения. Центральная батарея, при которой находился сам Вельяминов, тотчас ответила на вызов врага дружным залпом,– пушечный огонь разом охватил всю боевую линию. Сражение началось.
Неприятель, имея до шестидесяти тысяч войска, в том числе двадцать четыре батальона регулярной пехоты с двадцатью шестью орудиями, руководимый английскими офицерами, стянул всю свою артиллерию в одну огромную батарею в центре и открыл убийственный огонь из всех своих орудий, а иррегулярная конница быстро стала охватывать небольшой русский отряд и с флангов, и с тыла.
Скорым движением стеснялся полукруг наступающих персиян. Твердо и неподвижно стоял отряд русский. Князь Мадатов, на прекрасном карабагском коне, шагом объезжал войска под страшным огнем неприятеля и говорил солдатам: “Ребята! Не жалейте сегодня пролить свою кровь за Государя и Россию!” Подъехав к казакам, он сказал: “Помните мое наставление: держитесь час – и неприятель побежит”.
По всему фронту завязалась между тем сильная ружейная перестрелка.
Первые удары неприятеля обрушились на левый фланг русской позиции. Целая туча неприятельской конницы, обскакав первую линию, неслась на две роты грузин, стоявших, как сказано, в каре, уступом между первой и второй линией.
Грузинские стрелки, видя грозящую им опасность, отступили, в каре “в некотором беспорядке”, как выражается Симонич. Казаки и татары левого фланга, попавшие под удар, мгновенно были опрокинуты и неслись назад. Минута была критическая. В это время Паскевич пешком обходил интервалы линий и случайно, в сопровождении одного адъютанта, очутился в толпе беспорядочно бегущей татарской милиции. Его спокойствие и уверенный тон, с которым он обратился к этой разнузданной массе, имели магическую силу. Татары оправились и стали снова строиться.
Между тем граф Симонич, находившийся впереди у центральной батареи, заметил колебание в рядах своих гренадер, на которых неслась персидская конница, и через минуту уже стоял перед их маленьким каре. Положение этой горсти, рисковавшей ежеминутно быть растоптанной копытами бешено мчавшейся на нее громадной конницы,– было, действительно, серьезное. Но гренадеры оправились и смело смотрели в глаза опасности. “Я чувствую потребность,– говорит, в своих записках Симонич об этом эпизоде битвы,– отдать дань восхищения памяти офицера, мужество которого в этот день и в этот момент носило величавый характер. Это поручик Вретов, командир третьей гренадерской роты, тот самый, который, год спустя, нашел себе славную смерть в горячем деле под Урдабадом. Как он был красив и восхитителен в эти минуты, бедный мой Вретов! Честь его памяти!”
Конница между тем грозной лавиной приближалась: за ней шли батальоны сарбазов. К счастью, весь левый фланг оказался прикрытым небольшим, но крутым, бездорожным оврагом, который издали не мог быть виден неприятелю. Это обстоятельство неожиданно получило важное влияние на судьбу сражения. Разлетевшаяся во всю конскую прыть толпа как вкопанная стала перед оврагом,– стремительность удара пропала. А между тем на этот пункт сосредоточился огонь целого грузинского батальона. В то же время, обогнув овраг, насели на вражескую конницу оправившиеся казаки и татары. Потерявшие голову персидские всадники пустились уходить и, рассыпавшись по полю, открыли свою пехоту.
Паскевич, хладнокровно следивший с высоты за перипетиями страшного боя, видел стойкость сарбазов под огнем русской артиллерии и ловкость, с которой они пользовались неровностями местности. Был момент,– как впоследствии он рассказывал сам,– когда все шансы разом склонились на сторону врагов, когда персидские батальоны уже заходили в тыл русского боевого расположения,– и у сарбазов не было только души, талантливого начальника, который сумел бы воспользоваться счастливым моментом. Положение становилось с каждым мгновением опаснее. Тогда Паскевич послал приказание выдвинуть из резерва на левый фланг батальон херсонцев с четырьмя орудиями и в то же время, подозвав к себе бывшего невдалеке командира Нижегородского драгунского полка, генерала Шабельского, указал ему рукой на приближающихся сарбазов и лаконично сказал: “Истребите их”. Шабельский подскакал к полку. Задребезжала труба,– и третий дивизион, подавшись правым плечом, стал развертывать фронт... Вот грянула команда: “Марш-марш?” – и дивизион понесся. Оглушительный залп встретил нападающую конницу. Под Шабельским была убита лошадь; но драгуны, по следам своих офицеров, вломились в неприятельский батальон,– и его разбитые и стоптанные ударом шеренги одна за другой ложились под ударами шашек. Напрасно неприятельская конница, опомнившись, бросилась помогать сарбазам. Второй дивизион нижегородцев, обогнув скалистый овраг, охватил ее с флангов и с тыла. Все перемешалось в общей рукопашной свалке... Еще мгновение – и опрокинутая персидская конница бежала с поля сражения. Тогда второй дивизион соединился с третьим, и тем удвоил силу нападения на персидскую пехоту.
Разбившись на мелкие кучки, персияне залегли в канавах в густом кустарнике. Драгуны стремительным ударом выбили врага из этого последнего укрытия. Здесь ранены были: прапорщик князь Чавчавадзе – штыком, и поручик Заребский – штыком и саблей. Персидское знамя, высоко развевавшееся над одной из неприятельских кучек, было взято драгунами. Когда разнесся дым и улеглась поднятая скачкой пыль,– сарбазы уже были изрублены, а вдали, на самом горизонте, виднелись остатки разбитой, уходившей с поля персидской конницы. Подошедшему батальону херсонцев уже не досталось участия в бою.
Распорядившись, чтобы татары и казаки преследовали бежавших, Шабельский быстро устроил свои дивизионы и повел их вправо, на помощь пехоте, сражавшейся в центре. Там давно уже кипела кровавая битва. Когда восемнадцать персидских батальонов надвинулись на русскую позицию, Мадатов приказал пехоте сбросить ранцы и приготовиться к удару в штыки. Два батальона должны были сразиться с восемнадцатью! Солдаты рванулись вперед,– но Мадатов удержал их порыв. “Стой! – крикнул он! – Подпускай персиянина ближе, ему труднее будет уходить!” И вот, когда Вельяминов сосредоточил огонь двенадцати батарейных орудий на наступавших сарбазов, когда персидские батальоны, в синих куртках и белых панталонах, осыпанные картечью, замедлили шаг, заколебались,– Мадатов выхватил шашку и крикнул “ура!”. Это послужило общим сигналом к нападению. Ширванцы и егеря первые кинулись вперед; батальон грузинцев почти в тот же момент сравнялся с ними – и начался страшный рукопашный бой. Храбрые командиры полков, Грузинского – граф Симонич и Ширванского – Греков, находились во главе своих батальонов, с такой геройской решимостью атаковавших в десять раз сильнейшего неприятеля: Скоро и Греков, и Симонич – оба выбыли из строя. Греков, сам сражавшийся казацкой пикой, был убит наповал; Симоничу пуля раздробила ногу. Он упал, но не позволил солдатам подать себе помощи, крикнув: “Вперед, ребята! Там ваше место!” – и приказал оставить возле себя только цирюльника и одного унтер-офицера. Доктор херсонского полка тут же сделал ему перевязку. Но рана была так тяжела, что заставила графа долго не покидать костылей и даже угрожала перейти в гангрену. “Если я живу,– говорит в своих записках Симонич,– то должен благодарить за это только Провидение”.
Место убитого Грекова заступил один из старейших ширванцев, майор Юдин. Под его начальством солдаты, раздраженные потерей любимых начальников, со страшным ожесточением нападают и опрокидывают неприятеля.
В это-то мгновение появился со своими нижегородцами Шабельский. Быстрым натиском драгуны проложили себе путь в самую середину уже смятых персидских батальонов, разбрасывая их в обе стороны и опрокидывая все им встречающееся. Соединенные усилия пехоты и конницы скоро решили судьбу сражения и в центре. Регулярные войска, оплот персидской монархии, были разбиты, рассеяны и бежали в беспорядке. Персидская артиллерия, опасаясь русской пехоты, поторопилась взять на передки и в общем бегстве шла так скоро, что драгуны ее и не видали.
Увлеченные солдаты преследовали врагов на пространстве двенадцати верст, до самой куракчайской станции, на речке Курак-чае. Там стоял богатый неприятельский лагерь. В ужасе и поспешном бегстве персияне миновали его, не успев ничего захватить, лагерь тотчас же занят был русской пехотой. Драгуны и казаки проскакали еще верст семь и за лагерь. Несмотря на то, что их было слишком мало, чтобы поспевать везде, и при них не было конной артиллерии,– они нанесли персиянам громадный урон. Пленных, однако, взято не было, “ибо,– как доносил Шабельский,– драгуны были так раздражены, что ни одному персиянину не давали пощады”.
В непрерывных атаках и сами нижегородцы понесли чувствительные потери, особенно в офицерах, свидетельствуя тем, что известный афоризм знаменитого кавалерийского писателя “сабля офицера не тупее солдатской, конь лучше,– и честь должна указать ему место” – был ближе их сердцу, чем изречение писателей другой формации, что “офицер не мясник, и дело его не рубить, а смотреть за порядком да руководить ходом битвы”... Из числа нижегородских офицеров: прапорщик Волжинский получил в упор две смертельные раны пулями в грудь в ту минуту, когда хотел взять неприятельское знамя; штабс-капитан Червонный ранен пулей в руку, другой штабс-капитан (фамилии в донесении не упомянуто) – штыком; у прапорщика Болдамуса перебита рука прикладом. Под поручиком Горешневым и прапорщиком Масленниковым, – убиты лошади.
Атаки нижегородцев происходили на глазах Паскевича, который впоследствии не мог нахвалиться драгунами. Почти сорок лет провел перед тем полк на Кавказе; много пришлось ему видеть за это время кровавых и безвестных сечь на шумных берегах Кубани и Терека, в горах Лезгистана и в долинах Грузии. Но то были битвы иного рода. Теперь же людям закаленным в малой войне, в одиночных схватках еще впервые пришлось участвовать в большом генеральном сражении, и им было где показать себя. День елизаветпольской победы был днем, в который ярким лучом загорелась слава Нижегородского полка,– и с этого дня начинается тот блестящий период его полковой истории, полный героизма, на котором выросло и воспиталось нынешнее молодое поколение нижегородцев.
Когда увлеченные преследованием войска левого фланга и центра ушли слишком далеко от первоначального поля битвы, Паскевич стал сильно тревожиться за исход сражения. Опасаясь, что неприятель, опомнившись, перейдет снова в наступление и вырвет из рук его победу, он слал гонца за гонцом, чтобы остановить преследование. Но остановить ширванцев, грузинцев, егерей и драгун не было никакой возможности. Тогда Паскевич отправил на помощь к ним последние, еще не участвовавшие в бою, шесть рот карабинерного полка, которые, в случае надобности, могли бы послужить резервом. Но и карабинерам не пришлось идти по этому назначению,– они понадобились на правом фланге.
Дело в том, что в то время, как на левом фланге и в центре русские войска торжествовали полную победу, там, на правом фланге, дела слагались менее благоприятно. Правый фланг был почти забыт, так как все внимание Паскевича отвлечено было событиями в других местах. А между тем персидские пехотные и конные массы стремительным нападением загнали здесь казаков почти до Елизаветполя и обходили уже русскую линию. Ближайший к правому флангу первый дивизион Нижегородского полка и две роты Херсонских гренадер, выдвинутые из резерва, напрягали все силы, чтобы сдержать персиян и не дать им пройти в тыл русской позиции. Положение могло стать гибельным.
Драгунский офицер, посланный известить обо всем генерала Шабельского, долго ездил по полю, пока не разыскал своего командира далеко впереди, уже за куракчайской станцией. Выслушав донесение, Шабельский потребовал к себе свежую лошадь; ему подвели фруктовую. Он быстро вскочил в солдатское седло и поскакал на правый фланг, сопровождаемый одним ординарцем.
Дела он застал в следующем виде. Казаки и татары были под самым Елизаветполем; майор Гофман, рассыпав стрелков от двух Херсонских рот, перестреливался с неприятелем и при помощи единственной находившейся у него пушки едва мог сдерживать наступавшую пехоту; дивизион нижегородцев стоял в резерве.
Видя опасность положения, Шабельский решился изменить первоначальное распоряжение Паскевича и послал майору Клюки Клюгенау приказание идти с шестью карабинерными ротами не к Курак-чаю, на помощь к войскам, преследующим неприятеля, как приказал Паскевич, а взять правее между центром и левым неприятельским флангом, чтобы зайти в тыл последнему. Персияне вовремя заметили этот опасный для себя маневр и подались назад. Тогда Шабельский приказал майору Гофману собрать стрелков и перейти в наступление; а пока гренадеры с барабанным боем двигались вперед, нижегородцы обскакали неприятеля с фланга. Едва в пехоте грянуло “ура” – Шабельский стал во главе драгун, и, воспламенив их мужество коротким рассказом о славных подвигах их товарищей, повел дивизион в атаку. По словам очевидцев, это была одна из самых стремительных и бурных атак. Все, что попало под этот несущийся ураган, было смято и стоптано. Здесь ранен штыком поручик Кадников, а под поручиком Фроловым заколота лошадь. Первый и второй эскадроны врезались в самую середину неприятельской линии и произвели в ней страшное опустошение. Так еще раз, и на правом фланге, нижегородцы являются решителями битвы.
Совокупный удар с двух сторон сломил наконец сопротивление неприятеля, который и здесь предался стремительному бегству. “Только гористая и изрезанная оврагами местность,– как доносил Шабельский,– спасла неприятеля от истребления и не дозволила нанести ему такой вред, какой бегущая и расстроенная пехота должна была ожидать от кавалерии”. Но напрасно Шабельский, понимая, что сидеть на плечах бегущих – значит позволить им уйти без особой потери, пытался еще раз обскакать неприятеля, чтобы отрезать ему отступление. Местность была в полном смысле адская, и только на высокой и ровной площадке, уже перед самым Куракчайским ущельем, драгунам удалось, наконец, отрезать часть вражеских батальонов. Они были изрублены, но два батальона успели избежать истребления и, кинувшись на лесистый курган, стали окапываться. В это время подошли сюда карабинерные роты с майором Клюгенау. Между тем осенний день приближался к концу, наступали сумерки. Чтобы скорее покончить дело, Клюгенау пошел на приступ. Но он встретил такой отпор, что вынужден был отступить, попытка эта стоила карабинерам до шестидесяти человек убитыми и ранеными. Тогда послали за подмогой, а сами залегли под горой, чтобы не выпустить персиян из рук; драгуны стерегли их с другой стороны.
“Сдавайся, Херам-заде! – кричали солдаты персиянам.– Поутру наелись грязи, так уж теперь не поправите дела!” Но в ответ из окопов гремел неумолкаемый ружейный огонь. Паскевич, встревоженный отдаленной и все усиливающейся перестрелкой на правом фланге, послал туда князя Мадатова. Но бой уже подходил к концу. Когда на помощь карабинерам подошли херсонцы и с ними два орудия, и батальоны, после нескольких картечных выстрелов, двинулись на приступ,– неприятель бросил оружие. Здесь взяты были два орудия, три знамени и до тысячи пленных. Это были почти единственные трофеи елизаветпольского сражения.
Кому принадлежала честь взятия окопа в этом заключительном эпизоде кровавой битвы – неизвестно. Об этом моменте боя имеются весьма разноречивые известия даже самих участников его. Клюгенау и Шабельский говорят, что Мадатов приехал на правый фланг, когда там все уже было кончено. Клюгенау рассказывает, между прочим, что, увидев пленных, неприятельские знамена и орудия, Мадатов сказал ему: “Ты, братец, счастливее нас и воротишься не с пустыми руками. Эти проклятые чабаны бежали так шибко, что нам ничем не удалось поживиться”. Сам Мадатов не оставил записок. В биографии же его, составленной правдивым А. С. Хомяковым со слов его сослуживцев, и в некоторых рассказах современников есть данные, по которым можно предположить, что Мадатов принял деятельное участие в самом бою на правом фланге. “Князь Мадатов,– говорит его биография,– подъехал к ним (к окруженным персиянам) сам и объявил им на их языке, что ежели они желают сдаться, то сейчас бы бросили с кургана вниз свое оружие. Персияне, видя, что сам начальник делает им предложение, и уверясь в бесполезности сопротивления, в числе девятисот восьмидесяти человек, с двумя знаменами, двумя батальонными командирами и семью офицерами, положили оружие”. В то же время, один из отставных эриванских солдат рассказывает следующее:
“До самой ночи палили мы. в неприятеля из пушек и из ружей; но он сделал завал из своих убитых – и не сдавался. Тогда подъехал к нам генерал Малахов и говорит: “Братцы! Возьмите его в штыки, зарядов он не стоит!” У нас господа офицеры были отважные,– того только и ждали. “Ну, говорят, ребята,– пойдем, живьем заберем персиянина”. Капитаны Долинин и Авраменко первыми ворвались со своими ротами в завал и всех позабрали в полон”...
Для славы и чести Малахова вопрос этот, впрочем, безразличен; довольно и того, что ему главным образом обязаны персияне разгромом своего центра, решившим судьбу сражения – чего в первые минуты не отрицал и Паскевич.
Была уже ночь, когда Малахов, утомленный боем, без голоса, покрытый пылью, приехал в персидский лагерь на Курак-чае, где расположились русские войска и был сам Паскевич. Малахов доложил ему о взятых на правом фланге трофеях. Рассказывают, что Паскевич, увлеченный и обрадованный победой, обнял его, благодарил и на рассвете приказал вновь преследовать бегущего неприятеля.
На следующий день, рано утром, взяв с собой два батальона, полк казаков и четыре орудия, Малахов с конницей пустился усиленным маршем за неприятелем и гнал его двадцать три версты. Аббас-Мирза, под этим новым натиском, до того ускорил свое бегство, что приказал пехоте сесть на лошадей вместе с кавалеристами, так что на одной лошади было по два всадника. 15 сентября сам он был уже за Араксом, 17 – переправилась за ним и его разбитая армия. Спустя пять дней после сражения, ни одного неприятельского воина не оставалось уже в Карабаге; попадались по окольным дорогам только отставшие, безоружные и голодные люди, которых немилосердно убивали и грабили сами же карабагские татары. Дело не ограничилось, однако, ужасом, преследовавшим персиян в русских границах,– он настигал их и в персидских землях. В то время, как Аббас-Мирза с небольшим числом войск прискакал в Тавриз, персидские сарбазы разлились по пограничным с Россией областям и всюду распространяли страх близкого нашествия русских.
Паника персиян еще более увеличивалась под влиянием гнева Аббаса-Мирзы,– несомненного признака страшного поражения его войск. За днем несчастного сражения последовали дни грозной кары.
Многие влиятельные лица в армии были отрешены от командования, четверо, бежавшие из-под Шамхора, повешены; многих он приказал посадить на ослов, лицом к хвосту, и в этом позорном виде возить по деревням на посмеяние народу.
И тем резче было впечатление этих кар, что они расходились с представлениями народа, приписывавшего исход битвы воле Аллаха, неизбежному предопределению. Рассказывают, что такой взгляд на дело скоро получил среди самих окружавших наследного принца некоторое поощрение. Был у Аббаса-Мирзы некто Хаджи-Мирза-Агасы,– позднее, во время осады Герата, сам командовавший персидской армией,– который был великим астрологом и умел чихать и гадать по звездам. На основании несомненных небесных предвещаний он еще накануне сражения узнал, что ему следует бежать без оглядки, не ожидая битвы,– и он не только бежал, но даже хвалился этим, говоря: “А, что? Видите ли теперь, что я был совершенно прав Я сейчас узнал, что будет беда, и ушел. Кто же из дураков, из людей несведущих, темных, остался – тех или побили, или забрали в плен, а кто из них и ушел, так ушел по той же дороге, как и я” В персидские войска, от начальников до солдат, внесена была страшная деморализация.
Так окончилось Елизавехпольское сражение, освободившее Закавказский край от нашествия врага и занявшее одну из видных страниц в военной истории России.
Общая потеря персиян не превышала двух тысяч убитыми и тысячи пленными. В числе последних находился Угурлу-хан, кратковременный повелитель Ганжинского ханства. Солдаты нашли его в кустарнике на берегу Курак-чая, уже ограбленным и полураздетым карабагскими армянами[1].
При поспешном бегстве неприятеля и трофеев взято было не много: два орудия и четыре знамени: одно, добытое нижегородцами,– красное, с изображением золотого льва, державшего в лапе обнаженный меч, а три – белые, на которых: покоящийся лев освещен восходящим солнцем – эмблема могущества и. просвещения Персии на знаменных древках, вместо обычного копья, прибиты отлитые из серебра кисти правой руки с распростёртыми пальцами.
С русской стороны выбыло из строя двенадцать офицеров и двести восемьдесят пять нижних чинов. Особенно чувствительной для войск кавказского корпуса потерей была смерть одного из лучших представителей его, командира Ширванского полка, подполковника Грекова. Невольно останавливает на себе внимание странная судьба всего несчастного семейства Грековых. В Ширванском полку служило шесть братьев. Старший, бывший уже генералом, убит в Герзель-Ауле вместе с Лисаневичем; второй, командуя полком, погиб под Елизаветполем; трое пали еще прежде в боях с кавказскими горцами; теперь оставался в живых один, самый младший. Мать, пораженная фатальной потерей пятерых детей, написала государю письмо и, помимо желания сына, просила уволить его в отставку, ввиду того, что персидская война могла лишить ее и последнего сына. Император Николай снизошел к материнскому Чувству ее и повелел уволить Грекова от службы с полным пенсионом, на который тот, по молодости, не имел никакого права. Вместе с Грековым в Ширванском полку был убит и капитан Белькович, о котором память долго хранилась в дружной семье ширванцев. Он был сын провиантского чиновника, выросший, можно сказать, в Ширванском полку, с которым отец его делал частые походы. Юношей он поступил в этот полк на службу и в нем же дослужился до капитана. Храбрый до дерзости, он пользовался особым вниманием Ермолова и, несмотря на малую степень образований, обладал такими способностями, которые могли предрекать ему в будущем широкую служебную карьеру. Под Елизаветполем он, имея уже Владимирский крест, полученный когда-то из рук Ермолова, соблазнился персидским знаменем и бросился на него со своей ротой; знамя он взял, но тут же и пал, пораженный пулей. Знамя осталось за персиянами.
Елизаветпольская победа доставила справедливую славу Паскевичу.
“Мы, которые были свидетелями этой эпохи,– говорит граф Симонич,– мы, которые следили за генералом на поле битвы, которые видели его хладнокровие в опасности, можем отдать честь его величию, его способностям. Но нужно сказать и то, что маленький корпус наш составлен был из избранных кавказских храбрецов, которые были проникнуты собственным достоинством, для которых не было ничего невозможного; да с ними же были и Мадатов, и Вельяминов”.
К этому нужно, однако, добавить и то еще, что Елизаветполь был следствием Шамхора. Шамхор расшатал нравственные силы персиян, и нет сомнения, что Аббас-Мирза много потерял уверенности и в самом себе, и в своей армии, видя Мадатова в стенах Елизаветполя. Мадатову принадлежит, поэтому, значительная доля славы в Елизаветпольской битве.
Император Николай осыпал главных виновников Елизаветпольской победы наградами. Паскевичу пожалована была золотая сабля, осыпанная бриллиантами, с надписью: “За поражение персиян под Елизаветполем”. “Уверен,– писал ему государь,– что она в ваших руках укажет храбрым войскам путь к новым победам и к славе”. Князь Мадатов получил чин генерал-лейтенанта и бриллиантовую же саблю с надписью: “За храбрость”. Это была уже его вторая драгоценная сабля,– первую он имел еще в чине полковника, за отечественную войну. Генерал-лейтенанту Вельяминову пожалован орден св. Георгия 3-го класса; генерал-майору Шабельскому, полковнику графу Симоничу и майорам Юдину и Клюки-Клюгенау – тот же орден 4-й степени. Ими и начинается длинный список георгиевских кавалеров славного царствования императора Николая Павловича.
Победа торжественно праздновалась и в самом Петербурге” Отбитые в сражении знамена возились по улицам столицы при звуках труб, и император Николай, в память того, что первые известия о вторжении персиян и первые донесения о их поражении получены были в Москве, в дни коронации, отправил эти трофеи в дар первопрестольному городу и приказал там же хранить и все другие трофеи, которые будут взяты в течение персидской войны,– знамена в соборах, пушки на кремлевской площади. Там они стоят и до настоящего времени.
Елизаветпольская битва имела в жизни Закавказья огромное значение по тому умиротворяющему смыслу, которое она получила для мусульманского населения. Разгром персидских сил, в четыре дня после того очистивших русские пределы, был поучителен для народов, уважающих только силу. Впечатление, произведенное им, было таково, что не только в Грузии, а даже и в самой Персии сочиняемы были песни в честь победителей, и подвиги князя Мадатова так воспламеняли воображение туземных бардов, что он представляется в этих песнях грозным карателем, призраком, являвшимся внезапно и повсюду для поражения персиян.


X. ПАСКЕВИЧ

Елизаветпольская победа выдвигает на сцену кавказских войн новую замечательную личность, генерал-адъютанта Ивана Федоровича Паскевича – впоследствии фельдмаршала, графа Эриванского и светлейшего князя Варшавского. С появлением его на Кавказе, и в значительной мере по его вине, Россия лишилась одного из своих гениальных деятелей, Ермолова. Но это обстоятельство не должно, однако же, затемнять несомненно выдающихся дарований знаменитого фельдмаршала, выразившихся в его деятельности.
Паскевич принадлежал к тем баловням судьбы, которым все дается без усилий. Самая наружность его выдавалась в толпе. При цветущем здоровье и неутомимости в перенесении военных трудов, он отличался замечательно красивой наружностью. Из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке обрамлявших его чело, сверкали большие, светлые голубые глаза, в которых светился огонь сосредоточенной решимости. В них было, однако, что-то строгое, надменное, что на людей, встречавшихся с ним взором, производило, как говорят современники, тяжелое впечатление.
На Кавказ Паскевич приехал в лучшую пору своей жизни; ему было только сорок пять. За ним следовала уже громкая репутация, приобретенная в великих войнах начала нынешнего века. Все прошлое его состояло из какого-то странного сочетания несомненных талантов со счастливыми случайностями, которым он был обязан и самым началом блестящей карьеры. Он родился 8 мая 1782 года в Полтаве, и как представитель древней и богатой малороссийской фамилии получил воспитание в Пажеском корпусе. Отсюда он был выпущен поручиком в Преображенский полк и, при совершенно исключительных обстоятельствах, назначен прямо флигель-адъютантом к императору Павлу Петровичу. Рассказывают, что однажды – это было 5 октября 1800 года – Паскевич и Башилов, впоследствии умерший московским сенатором, находились при императоре дежурными камер-пажами. “Вы не по форме одеты,– строго сказал государь, когда оба камер-пажа встретили его во дворце при возвращении с развода. Молодые люди обомлели, зная тогдашнюю суровость наказаний за малейшее отступление от формы. “У вас в обмундировке нет того-то и того-то”,– продолжал император и перечислил все принадлежности офицерского обмундирования. Юные камер-пажи поняли, что “выговор” императора обозначал их производство в офицеры, и кинулись целовать его руки. “Ну, бегите одеваться,– сказал император,– и приходите ко мне”. Когда они явились уже в офицерской форме, государь, оглядев их, сказал: “Вы опять не по форме одеты: у вас нет аксельбантов,– наденьте их”. Через час бывшие камер-пажи явились уже флигель-адъютантами императора.
Наступило новое царствование и вместе с ним – ряд войн. Перед Паскевичем открывается путь военных отличий, которые могли быть тем заметнее при блестящем положении его при Дворе. Аустерлицкий поход был слишком кратковременен, чтобы осуществить стремления честолюбивого юноши, и по окончании этой кампании он перешел в Молдавскую армию, которая готовилась идти за Дунай, под предводительством старого Михельсона.
Здесь, в первом же деле, под Журжею, Паскевичу удалось оказать весьма важную услугу русской армии. Нужно сказать, что войска выступили ночью,– а ночь случилась ненастная, бурная, одна из тех, которые народ зовет воробьиными... Русские колонны сбились с дороги и разбрелись по степи, а между тем приближался рассвет. Паскевич прежде других сообразил опасность положения. Он поскакал вперед, сам разыскал дорогу и вывел на нее колонны. Таким образом, его распорядительности отряд обязан был тем, что пришел своевременно на назначенное место,– и в результате турки были разбиты.
Михельсон опытным глазом оценил в Паскевиче нечто более одной заурядной храбрости,– и Паскевич разом заслужил владимирский крест и золотую шпагу “За храбрость”. Сменивший Михельсона князь Прозоровский еще более приблизил к себе молодого флигель-адъютанта, и в 1807 году неоднократно посылал его с секретными поручениями в Константинополь, цель которых была склонить турок на войну с англичанами.
Эти поездки по пустынным дорогам, среди населения, настроенного весьма неприязненно к русским, сопряжены были всегда с большими опасностями. Однажды, на пути из Провод, турецкий конвой, сопровождавший Паскевича, разбежался, и он, оставшись один в незнакомых горах, пробрался через Балканские ущелья в город Айдос, где даже турки были изумлены его отважной решимостью. В другой раз, во время возмущения в Константинополе народа, требовавшего выдачи его как русского офицера, он спасся от ярости черни лишь тем, что бросился в рыбачий челн и один смело пустился на нем в Черное море. Убогая ладья с неумелым кормчим носилась несколько дней по прихоти бушующих волн, и вынесла наконец его и его счастье в Варну.
Подобные факты не могли не послужить к быстрому возвышению Паскевича, который скоро далеко опередил по службе своих сверстников. Весной 1809 года он уже был полковником. На штурме Браилова его жестоко ранили в голову; это: однако, не помешало ему участвовать во всех важнейших делах, под начальством князя Прозоровского, Багратиона и графа Каменского. Под Варной, 22 июля 1810 года, Паскевич, с одним Витебским полком, отразил яростную вылазку турецкой армии и отстоял русскую позицию; это доставило ему Георгия 3-го класса (4-ю степень он имел ранее, за штурм Пазарджика), а за сражение под Батыном произведен в генерал-майоры, всего на двадцать девятом году от роду. Пять лет, проведенные им в турецкой войне, послужили для него отличной школой, и. здесь-то он приобрел ту опытность и знание свойств противника, которые так пригодились ему впоследствии в его азиатских походах.
Назначенный, с производством в генералы, шефом Орловского пехотного полка, Паскевич поселился в Киеве в родной Малороссии. Там он оставался около года, до начала отечественной войны, когда является одним из видных деятелей, во главе двадцать шестой пехотной дивизии. Начавшийся продолжительный период больших европейских войн открыл талантам и храбрости Паскевича широкое поприще. Битва при Салтановке, защита Смоленска, Бородинский бой, где дивизия Паскевича почти целиком легла при обороне центрального редута,– доставили ему громкую и справедливую известность, которая закрепилась еще более в славных боях под Малоярославцем, Вязьмой и, наконец, под Красным, где его Орловский полк заслужил серебряные трубы.
За отечественную войну Паскевич был награжден аннинской лентой и Владимиром 2-го класса. В Вильне Кутузов представил его императору Александру как генерала, выдающегося своими боевыми заслугами, – и государь сам поручил ему осаду Модлина. Сражение под Лейпцигом доставило Паскевичу чин генерал-лейтенанта, на тридцать первом году его жизни, а взятие Парижа, где он командовал второй гренадерской дивизией,– александровскую ленту.
По окончании войн, Паскевич сопровождал великого князя Михаила Павловича в путешествии его по Европе, затем командовал первой гвардейской пехотной дивизией, и, наконец, за год до кончины императора Александра, назначен был генерал-адъютантом и командиром первого пехотного корпуса, расположенного в Остзейских губерниях. Здесь, в Митаве, Он получил известие о петербургских событиях 14 декабря, и поспешил в столицу. Новый император принял его как заслуженного генерала и назначил членом верховного уголовного суда, учрежденного над декабристами. В качестве генерал-адъютанта Паскевич сопровождал государя в Москву на коронацию,– и с этого момента начинается его крупная историческая роль.
Война с Персией принимала тогда размеры все более и более тревожные. Оборонительная система, избранная Ермоловым, не согласовалась с волей императора Николая, требовавшего действий решительных,– и в этих видах на Кавказ назначен был Паскевич.
Кавказ, таким образом, приобретал в лице Паскевича одного из весьма замечательных деятелей, отважного, решительного, отмеченного искрой военного дарования. Трудно не видеть, как выиграл бы воинственный край от сочетания сил двух славных представителей века, Ермолова и Паскевича, если бы они, подчиняясь высшей идее блага отечества, соединились в общности целей и действий. Ермолов приобретал в Паскевиче энергичного помощника, Паскевич имел бы в Ермолове глубокого политика и знатока местных условий, опытного руководителя на скользком поприще военной славы, которая могла бы обмануть храброго Паскевича при первой его неудаче.
К сожалений, Паскевич обладал характером неуступчивым и самовластным. Он неспособен был подчиняться, боялся допустить простое влияние на себя, чье бы оно ни было и как бы оно ни оправдывалось обстоятельствами. Граф Остен-Сакен рассказывает в своих записках, что, сделавшись позже начальником штаба и изучив характер Паскевича, он принял такую систему, чтобы просить всегда противоположного тому, чего хотел достигнуть. Так, желая дать, для пользы службы, гренадерскую бригаду генералу Муравьеву (впоследствии Карскому), но зная нерасположение к нему главнокомандующего, он при докладе сказал Паскевичу: “Вообразите, какое неумеренное желание высказал мне вчера Муравьев: только что произведен в генералы – и уже желает гренадерской бригады! Не рано ли?” – “Как рано! – вскричал Паскевич.– Он заслужил ее вполне. Сегодня же принесите к моей подписи представление”. В этом факте – весь Паскевич.
И вот, появившись на Кавказе, он начинает тяготиться подчинением Ермолову и, ища самостоятельности, желает сам занять его место. Своей близостью к государю, позволением писать непосредственно к нему, он воспользовался вполне, чтобы уронить в его глазах Ермолова. Все действия его принимают характер осторожной интриги[2]. Не имея на то ни права, ни основания, он стал разыскивать какие-то злоупотребления по всем частям управления Кавказским краем, которые до него не касались, привлекая к доносам разных сомнительных личностей. Незнакомый ни с местными условиями солдатской жизни, ни с подчиненными ему лицами, он был строг, взыскателен и своенравен в отношении к тем самым войскам, которые впоследствии, когда ему уже нечего было искать, сам же не мог нахвалиться. В этом смысле он не был, впрочем, даже строго последователен, то хваля, то порицая войска и подчиненных, руководимый исключительно обстоятельствами и соразмеряя их со своими целями.
Есть даже черта рассчитанного двоедушия в его письмах к государю: ему он писал совсем не то, что всем на Кавказе было известно и о чем он сам же заявлял публично и громко.
К своим донесениям императору он прикладывал, например, обширные выписки путевого журнала, веденного им в течение всего похода в Карабаг, до того момента, когда его отряд был распущен; но в этом журнале перемешаны его личные впечатления от встреченных им будто бы неустройств в войсках с грязными инсинуациями персидских властей, ненавидевших Ермолова, армянина Карганова, прозванного на Кавказе Ванькой-Каином и других подобных личностей. Эта выписка из журнала сохранилась в документах. В то же время, в одном из своих донесений, и Ермолов представляет государю журнал Паскевича, но уже без всяких оговорок и со своим одобрением. Хотя этот второй журнал пока еще и не вошел в опубликованные документы и, быть может, не сохранился, но, очевидно, он был составлен совершенно в ином духе, очевидно, в нем не было ни инсинуаций, ни жалоб. Следовательно, Паскевич с первых же шагов, когда еще не был знаком с кавказскими войсками и с образом тамошней войны, уже вел два путевых журнала, из которых один назначался им для Ермолова, другой, секретный,– в руки государя, помещая в них противоположные извещения. Недоверие к Ермолову, возбужденное уже в императоре, было для него, конечно, импульсом, толкавшим его в этом направлении.
Самый Елизаветпольский бой, давший ему столько cлавы, и его донесения о нем служат резким подтверждением этой двойственности Паскевича. В реляциях он благодарил и превозносил доблесть Мадатова и Вельяминова, а в письмах к государю набрасывал тени и на того, и на другого. Посетив после боя тяжело раненного графа Симонича, как рассказывает сам этот последний, он сказал ему: “Когда атакуют так, как атаковали Вы, ни один неприятель не устоит; даже французы не выдержали бы такого удара”. И в то же время, в противоречие этим словам, про те самые войска, которые только что наголову разбили вдесятеро сильнейшего неприятеля, которые, как грузинцы, шли в битву, не получив определенного приказания, или, как нижнегородские драгуны, вихрем перелетали на помощь своим по всей неприятельской линии, всюду внося поражение,– про эти самые войска он писал государю: “Когда неприятель атаковал, я бросился в резерв, дабы заставить его идти, и насилу мог его подвинуть. Сохрани Бог быть с такими войсками в первый раз в деле... Войска храбры, но не стойки; вторая линия не выдержала двадцати ядер и смешалась с первой, потому что та стояла под крутизной...
Ширванский батальон, ударив в штыки, прорвал их линию. Вельяминов это приказал. Князь Мадатов на себя взял, чего не сделал, а я, не знав его, ему поверил и оттого в реляции его хвалил. Но тут все их распоряжения кончились, ибо войска, погнавшись за неприятелем, так разбрелись, что если бы персияне имели резерв, то мы могли бы быть разбиты, ибо наш центр совершенно был рассеян, когда наши фланги, еще обойденные, дрались с неприятелем”...
Если припомнить, что, например, та вторая линия, которая, по донесению Паскевича, не выдержала будто бы двадцати ядер, была под командой храброго Симонича, что она смешалась с первой без разрешения Паскевича не потому, что та стояла под крутизной, а пошла с ней в бой по дальновидному расчету Симонича, который говорит: “Если бы персияне разбили первую линию и она побежала, то батальон грузинцев, конечно, не поправил бы дела и был бы разбит точно так же; следовательно, мне оставалось одно – поддержать первую линию в момент самого удара, когда, в общей свалке, тысяча лишних штыков много значит”,– если припомнить весь ход дела, рисующий в таких ярких красках неудержимую храбрость кавказских войск и решительность их начальников, то очевиден станет смысл донесений Паскевича.
На третий день после битвы, 15 сентября, Паскевич получает от Ермолова “весьма краткое” предписание еще от 9 числа, в котором, тот, зная характер врагов, предсказывает ему успех и последствия, говоря, что сражение кончится одним ударом и неприятель будет разбит. Но и это, уже оправданное обстоятельствами, мнение Ермолова Паскевич обращает против него в своих донесениях государю. “Итак,– иронически замечает он,– тот, который хотел вести оборонительную войну и без повеления государя императора не пошел бы вперед, теперь дает приказание столь смелое.
Я уверен, что он противное думает и, может статься, другим иначе пишет”,– заключает Паскевич, очевидно, не только бросая тень на добросовестность и патриотизм Ермолова, а почти прямо обвиняя его в измене делу отчизны из личных видов.
И это происходило тогда, когда отношения между Ермоловым и Паскевичем не были еще так обострены, как впоследствии.
Вся история Елизаветпольской битвы показывает, сколько намеренной несправедливости и неблагодарности в донесениях Паскевича, уже самих по себе, впрочем, нелогичных и странных, вызывающих недоумение и вопрос: каким же образом столь нестойкие и неустроенные войска могли нанести такое полное поражение вдесятеро сильнейшему врагу? Эти донесения были между тем только началом целого ряда других, совершенно подобных, для которых служило поводом каждое из последующих событий.
Небезупречное поведение Паскевича коснулось не одного Ермолова, а распространилось на всех его ближайших сподвижников. И уже в первом вышеприведенном донесении его положена тень на Вельяминова и Мадатова, которым он именно и был обязан в значительной мере победой.
Войска и офицеры, боготворившие Ермолова, естественно не остались равнодушными к этим действиям Паскевича, о которых многие не могли не догадываться и относились к новому начальнику с холодной сдержанностью, а это, в свою очередь, сердило Паскевича и побуждало его действовать против Ермолова тем с большей энергией.
Все это должно было кончиться тем, что Ермолов – пал и были устранены с Кавказа лучшие его генералы. К счастью, в кавказских войсках жил мощный дух “екатерининский и суворовский”, как выразился Дибич, и новое начальство ничего не могло изменить в нем и сумело повести его к новым победам.
Так приобретение Кавказом в лице Паскевича, замечательного генерала, стало для него однозначным с потерей замечательнейшего его предместника.


XI. ДАВЫДОВ НА ЭРИВАНСКОЙ ГРАНИЦЕ

Вскоре после поражения Аббас-Мирзы под Елизаветполем и бегства его из Карабага, совершилось изгнание персиян и из русских земель, пограничных с ханством Эриванским. Исполнителем этого дела является знаменитый партизан отечественной войны, генерал Денис Васильевич Давыдов, прибывший на Кавказ для участия в Персидской войне по личному повелению императора Николая Павловича.
Давыдов приехал в Тифлис 10 сентября, всего только несколькими днями позже Паскевича. Ермолов назначил его начальником войск, стороживших Грузию со стороны Эриванской границы, и Давыдов тотчас же отправился в Джалал-Оглы, сопровождаемый грузинской дружиной. Поэтичные долины древнего Иверийского царства скоро остались позади, и, миновав Акзабиюкские горы, Давыдов вступил в роскошную Дорийскую степь, носившую теперь яркие признаки недавних вражеских набегов. Печальные развалины сожженных и покинутых деревень сменялись вытоптанными нивами, и эти следы разрушительной руки человека были тем поразительнее среди благодатной природы, благоуханной и сверкающей всеми красотами чудной южной степи. Вдали виднелись окаймлявшие степь дремучие бомбакские леса; за ними вставал высокий хребет Безобдала, и, извиваясь как змеи, бежали через него дороги и в Эривань, и в Гумры, и в Ахалцых. Чудная картина раскинулась перед Давыдовым, отражаясь в его чуткой поэтической душе Вся необозримая даль окаймлялась высокими, уже запорошенными снегом горами, и в то время, как на одних угасали последние отблески вечерней зари, другие каменные громады еще обливались розовым светом, кидая от себя голубые тени. Еще восхитительнее выглядели горы в бледном сиянии лунных ночей, когда месяц всходил на небосклон и тихо плыл над расстилавшимся под ним океаном снежных вершин. Но вот все ближе и ближе становились Безобдальские горы, и 15 сентября перед Давыдовым развернулась картина русского лагеря.
Давыдов принял от Северсамидзе начальство над отрядом.
Теперь перед ним была нелегкая задача – изгнание врага, который сравнительно был многочислен и дерзок. За хребтом Безобдальским, в опустошенных землях Бомбака и Шурагели, рыскали толпы полудиких всадников, под общим предводительством Гассан-хана, брата эриванского сардаря. За ними, на горах, лежащих около озера Гокчи, стоял с большими силами сам сардарь, только присутствием Ермолова на Гассан-Су удержанных от наступления в тыл Паскевичу,– отозвавший свои конные полки, когда они уже были на елизаветпольской большой дороге.
К счастью, среди персиян уже начиналась деморализация, вызванная слухами о елизаветпольском погроме. Враг переставал быть страшен. Его аванпосты стояли еще на высотах Безобдада, но уже чувствовалось, что при первом движении русских вперед персиане не будут защищаться и побегут. Давыдов через два дня назначил поход. Предстояли наступательные действия, и на первый раз решено было занять Мирак как пункт, от которого началось отступление русских. К вечеру 18 сентября все распоряжения к походу были окончены, и в лагере настало молчаливо-тревожное затишье, полное дум о завтрашнем дне, который для многих мог стать последним днем жизни. Вот заиграли вечернюю зорю; застучал барабан на молитву, резкой нотой отозвалась ему казачья труба за высоким холмом, где стояли донские шатры, и, благоговейно перекрестясь на звездное небо, солдаты в последний раз улеглись в своих походных палатках. Наступила темная южная ночь.
На утро все встрепенулось, все двинулось вперед. Неприятельские аванпосты тотчас же исчезли с высот Безобдала, и русские войска поднялись на снеговой хребет и спустились с него в Бомбакскую долину без выстрела. Неприятель и там повсюду отступал, зажигая траву и оставляя за собой черные, покрытые горячим пеплом поля. 20 сентября, под Амамлами, донцы и грузины настигли куртинскую партию – и произошла горячая кавалерийская сшибка. Еще день – и Давыдов, 21 сентября, в виду заоблачного Алагеза, увидел четырехтысячный отряд самого Гассан-хана, стоявший на крутой каменистой возвышенности. Крепкая позиция его упиралась правым флангом в Миракский овраг, левым – в отроги Алагеза. Русские повели нападение. Бой начал полковник Муравьев. Он оттеснил персидскую конницу и, поставив орудия на высотах левого берега Баш-Абарани, принялся громить правый неприятельский фланг; а в это время рота карабинеров, с майором Кошутиным во главе, взбиралась по крутизнам Алагеза и уже заходила в тыл персиянам. Неприятель дрогнул и бросился в лощину речки Мирак, ища спасения в бегстве... Сам Гассан-хан с остатком своей конницы укрылся в оврагах Алагеза.
Миракское дело, незначительное в чисто военном отношении, было тем не менее весьма важно по своему моральному влиянию на персиян, что не замедлило сказаться в последствиях. Нравственная сила врага была сломлена сразу, и сам сардарь, со всеми своими войсками, поспешно отступил к Эривани. В бессильной злобе он постарался выместить свои неудачи на бедном армянском населении, и даже хотел предать огню знаменитый Эчмиадзинский монастырь; но он был удержан от этого безумного намерения самими же татарами. “Сардарь,– сказал ему один из старейших беков,– русские два раза были в Эриванском ханстве, два раза терпели поражение, но, уходя назад, никогда не оскорбляли магометанской святыни. Не делай и ты этого с христианским храмом. Вспомни: благословение монахов освятило меч непобедимого шах-заде, и этим мечом он поразил турецкие полчища...” Монастырь уцелел.
Давыдов между тем быстро шел вперед. 22 сентября, на другой день после миракского столкновения, русские войска уже вступили в пределы Эриванского ханства. Но многолюдная страна встретила их неприветливой тишиной, как будто бы это была мертвая пустыня. Окрестные деревни были пусты: татарское население, объятое страхом, бежало, увлекая за собой и несчастных армян. Давыдов подверг опустошению семь вражеских селений, встретившихся ему на пути,– и остановился только в двух небольших переходах от Эривани.
Для персиан это время было временем перехода от торжества и упоения июльскими победами к полному унынию; на их земле стоял малочисленный, но сильный одушевлением русский отряд,– и персияне боялись мщения за свое вероломство, предательское вторжение. Сам сардарь заперся в Эривань и даже крепостные ворота приказал засыпать землей и каменьями.
С минуты на минуту ожидали в Эривани появления Давыдова. Но пора наступательной войны еще не настала для русских. Внести войну в пределы персидского государства Ермолов считал рановременным. Предстояла зима, которая прекращала в горной стране удобные сообщения и создавала полную невозможность обеспечить действующие войска продовольствием; обширный район прикаспийских ханств не был еще усмирен и мог получить гибельное значение в случае малейшей неудачи, если не от персидских полчищ, то от губительных зимой местных климатических условий. Война по плану Ермолова отлагалась до наступления весны и появления подножного корма. И вот курьер привез Давыдову приказание отступить и возвратиться в Джалал-Оглы.
“Рад сердечно успехам твоим,– писал ему Ермолов,– не досадую, что залетел ты слишком далеко. Напротив, доволен тем, что ты сумел воспользоваться обстоятельствами, ничего не делая наудачу. Похваляю весьма скромность твою в донесениях, которые не омрачены наглой хвастливостью, и сужу об успехах твоих действий по месту, из которого ты пишешь. Имей терпение, не ропщи на бездействие, которое я налагаю на тебя; оно по общей связи дел необходимо”.
23 сентября Давыдов возвратился на Дорийскую степь и принялся за постройку в Джалал-Оглы небольшого укрепления, которое должно было сторожить снеговой Безобдал. Между тем наступила глубокая осень, выпавшие снега в горах сделали Безобдал неприступным для персидских шаек,– и отряд Давыдова был распущен. Сам он возвратился в Тифлис, в главную квартиру. А когда, весной 1827 года, наступило вновь время военных действий, Ермолов не был уже кавказским главнокомандующим. Вместе с ним сошел со сцены персидской войны и Давыдов, успевший оставить на ней лишь мгновенный, но молниеносный след.
Давыдов – пламенный боец!Он вихрем в бой кровавый,Он в мире счастливый певецВина, любви и славы... [3]Как ни известны жизнь и деятельность знаменитого партизана Давыдова, и как, с другой стороны, ни мимолетно его участие в персидской войне, тем не менее здесь, на рубеже вновь вспыхнувшей ярким пламенем его победной звезды, не лишнее остановить внимание читателя на славном прошлом и на последних днях этого воина-поэта, русское сердце которого всегда билось в один такт с лучшими сердцами его времени.
Когда он, влекомый вечной жаждой подвига, явился на Кавказ, за его стареющими плечами стояла уже длинная не годами, а испытаниями жизнь, и за его именем следовала целая эпопея подвигов, значение которых приближалось к легендарному.
Человек русский, выражавший в лице своем отличительные качества истинного русского воина, Давыдов в рядах армии всегда пользовался необыкновенной популярностью,– был родной ей, чего недоставало многим вождям, не умевшим затронуть русской струны в сердце солдата. И обстоятельства жизни сложились исключительно благоприятно для развития в нем чисто народного воинственного духа. Детство, проведенное под солдатской палаткой, среди Полтавского легкоконного полка, которым командовал его отец, один из героев рымникской битвы, поэзия кочевого военного быта, наконец, встреча с великим Суворовым, мастерски впоследствии описанная самим Давыдовым, имели неотразимое влияние на весь умственный склад ребенка, одаренного пламенным воображением. В душе его вспыхнула искра любви к военным подвигам, и угасла она в нем только вместе с жизнью.
Давыдов начал службу в 1801 году, в кавалергардах. Беззаботная столичная жизнь, быть может, затянула бы другого в тину посредственности, но Давыдову довольно было случайного замечания, чтобы он серьезно взглянул на свое призвание. “Брат Денис,– сказал ему однажды Коховский, человек большого ума и обширного образования[4],– что за солдат, который не надеется быть фельдмаршалом, а ты не знаешь даже того, что нужно знать штаб-офицеру”. Самолюбие юноши было сильно затронуто. С жаром принялся он за книги и скоро стал одним из образованнейших по тому времени офицеров – знатоком русской военной истории. В то же время сказались в нем и первые проблески поэтического таланта. Часто, на солдатских нарах, во время его дежурства, в читальне, на полу кавалерийского стойла, он писал сатиры и эпиграммы, которыми начал свое литературное поприще. Через два года он уже был поручиком кавалергардов. “Но судьба, управляющая людьми, или люди, направляющие ее удары”, как выражается сам Давыдов, принудили его, в 1804 году перейти из гвардии в Белорусский гусарский полк, расположенный в Киевской губернии, в окрестностях Звенигородки. Это было “бешеное” время его. жизни. Поэт в душе, он вдохновлялся всем, что выходило из общего уровня жизни; он пел буйный разгул Бурцева с той же задушевной страстностью, как воспевал красоту женщины, природу – все, что поражало его воображение. Никто лучше его не опоэтизировал тогдашнюю гусарскую жизнь с ее добрыми товарищескими отношениями, беззаботной удалью, ухарскими проказами, лихими наездами... И стихи Давыдова выучивались наизусть, расходились в тысячах рукописных экземплярах, распевались повсюду. Справедливо сказал Языков:
Не умрет твой стих могучий.Достопамятно живой,Упоительный, кипучий,И воинственно летучий,И разгульно удалой...Но перевод в Белорусский гусарский полк был вместе с тем первой злой насмешкой судьбы над Давыдовым: он помешал ему участвовать с кавалергардами в знаменитом Аустерлицком сражении, и когда, через два года, Давыдов переведен был обратно в гвардию, в гусары, положение его среди товарищей сделалось истинно нестерпимым. “В полку,– говорит Давыдов,– мы жили ладно; у нас было более дружбы, чем службы, более рассказов, чем дела, более золота на шашках, чем в ташках, более шампанского, чем печали... Всегда веселы и всегда навеселе!.. Но мне было двадцать два года от роду; я кипел честолюбием, уставал от бездействия, чах от избытка жизни... Оставив гвардию, еще не слыхавшую боевого выстрела, я провел два года в полку, который не был в деле, и поступил обратно в ту же гвардию, которая пришла из-под Аустерлица. От меня пахло молоком, от нее несло порохом, я говорил о рвении моем – мне показывали раны, всегда для меня завидные, или ордена, меня льстившие. И не раз вздох ропота на судьбу мою заструивал чашу радости”...
Судьба, однако же, продолжала смеяться над ним. Новая война,– и Белорусский полк, из которого Давыдов только что вышел, отправился в поход, в Пруссию, а гвардия, куда он поступил,– осталась на этот раз на месте. Все хлопоты попасть в действующую армию были безуспешны. “Вы знаете,– говорили ему,– что государь не любит волонтеров”.
“Я принимал за клевету такое святотатственное слово насчет государя,– говорит Давыдов,– почитая за сверхъестественное дело, чтобы русский царь не любил тех, кои рвутся вперед”...
И он, “закусив повода”, как выражается сам, бросался на каждую стезю, которая, как казалось ему, могла привести его к цели. Наконец хлопоты его увенчались успехом,– он был назначен адъютантом к князю Багратиону.
Первое сражение, в котором участвовал Давыдов, было Вольфсдорфское. Здесь он окурился порохом, и здесь же впервые ему пришлось обнажить свою гусарскую саблю. “Благородный пар крови курился и на ее лезвии” – говорит Давыдов, описывая свои первые боевые впечатления. Отгремела Прейсиш-Эйлауская битва, не имеющая в позднейшей истории равной себе по кровопролитию, кроме Бородинского побоища, которое, впрочем, едва-едва превышало ее потерями сражавшихся. “Черт знает,– говорит Давыдов, описывая, спустя много лет после того, это сражение,– какие тучи ядер пролетали, гудели, сыпались, прыгали вокруг земли, рыли по всем направлениям сомкнутые громады войск наших, какие тучи гранат лопались под ногами моими. То был широкий ураган смерти, ломивший все вдребезги, стиравший с лица земли все, что ни попадало под его сокрушительное дыхание...” Русские потеряли до тридцати семи тысяч убитыми и ранеными. “Подобному урону,– замечает Давыдов,– не было примера в военных летописях со времен изобретения пороха”.
Едва смолкли громы, оглашавшие поля Восточной Пруссии, как загорелась война в Финляндии, и Давыдов отправился туда вместе с Багратионом. “Там пахло еще жженым порохом,– говорит он,– там было и мое место!” В Северной Финляндии он поступил под начальство знаменитого Кульнева, говорившего, бывало, что “матушка Россия тем и хороша, что в каком-нибудь уголке ее да дерутся”,– и не отлучался от него уже до самого окончания кампании. Здесь-то и свел с ним ту задушевную дружбу, которая продолжалась до самого дня блистательной и завидной смерти последнего в 1812 году. Под руководством Кульнева прошел Давыдов курс аванпостной службы, вместе с ним разделял его суровую пищу, спал на соломе под открытым небом и познал всю цену спартанской жизни, необходимой для всякого, кто рвется “нести службу, а не играть со службой”. Финляндскую кампанию Давыдов впоследствии считал счастливейшим временем своей жизни. “Я был молод,– говорит он,– упоен военной службой, в беспрерывном бою с храбрым неприятелем и под руководством беспримерного авангардного начальника, Кульнева. К этому я был влюблен до поэтического вдохновения, окружен добрыми, славными товарищами, и с каким-то радостным чувством летел на пули бесстрашных стрелков неприятельских, посреди грозной финляндской. природы, в снегу по колено или на раскаленных летним зноем скалах. После жизнь никогда уже не дышала для меня такой поэзией.
Окончилась война в Финляндии,– и Давыдов уже сражается с турками под Гирсовым, Мачином, при Россевате, у Силистрии, в жарком бою под Татарицей, у стен Шумлы, на кровавом приступе Рущука. Он был в это время уже украшен золотым прейсиш-эйлауским крестом, золотой саблей за храбрость, носил в петлице владимирский крест, бриллиантовые знаки ордена св. Анны 2-й степени – на шее. Замечательно, однако, что в тот век, когда так быстро создавалась карьера многих военных людей, Давыдов медленно подвигался по лестнице чиновной иерархии и, после трех больших кампаний, все еще оставался только гусарским ротмистром. “Тому причинами были,– говорит его сын; – дух свободы, не терпящий стеснения слова, действия без оглядки, русское удальство, очертя голову – и за все про все ответ своей головой”.
Но вот наступил 1812 год, и Давыдов перешел во фронт, в Ахтырский гусарский полк, подполковником. Отступая от Немана, русские армии соединились под Смоленском и продолжали отходить к Бородину. Видя себя во всех арьергардных делах полезным не более простого гусара, Давыдов решился просить отдельную команду, создать партизанов,– и войну войсковую обратить в войну народную. Мысль эта нашла горячее сочувствие в пылкой душе Багратиона, и его же ходатайству она обязана была своим осуществлением. А войска тем временем занимали уже бородинскую позицию. Давыдов близко знал и это село, и окружающие поля: Бородино принадлежало деду и отцу его. Теперь ему приходилось быть свидетелем того, как дом отеческий, с которым он связан был дорогими воспоминаниями детства, одевался дымом бивуаков, и ряды штыков сверкали среди жатвы. “Там, на пригорке, где некогда я резвился и мечтал,– говорит он,– закладывали теперь редут Раевского. Красивый лесок перед пригорком обращался в засеку и кипел егерями, как некогда стаей гончих собак, с которыми я носился по мхам и болотам. Все переменилось. Завернутый в бурку и с трубкой в зубах, я лежал под кустом леса за Семеновским, не имея угла не только в собственном доме, но и в овинах, занятых начальниками”...
В самом Бородинском сражении Давыдов, однако же, не участвовал. За два дня до него, 24 августа, он с первой русской партизанской командой был брошен в тыл неприятельской армии,– и первые девять дней кочевал и сражался, имея только сто тридцать всадников. “Никогда не забуду тебя, время жестокое! – восклицает Давыдов, говоря об этих днях.– И прежде, и после я был в горячих битвах, проводил ночи стоя, прислонясь к седлу, и руки на поводьях, но не десять дней, не десять ночей к ряду,– и дело шло о жизни, а не о чести”. Опасность встречалась на каждом шагу не от одних неприятелей но и от русских крестьян, не всегда умевших отличать партизанский отряд от французов. В каждом селении ворота были заперты, и их оберегали толпы вооруженных крестьян. К каждому селению должен был подъезжать один из партизанов и говорить, что пришли к ним на защит, и освобождение русские, их земляки и братья. И часто в ответ на эти слова гремел выстрел, или летел пущенный с размаху топор. “Отчего же вы нас принимали за французов?” – спрашивал Давыдов, когда дело объяснялось и улаживалось. “Да, вишь, родимый, отвечали крестьяне,– это (показывая на его гусарский ментик), бают, на их одежу схоже”. “Да разве я не русским языком говорю?” “Да ведь у них всякого сброда люди”...
Тогда Давыдов убедился, что в народной войне надо применяться к народу не только языком, но и наружностью. Он сбросил гусарский ментик, облачился в чекмень, отпустил бороду, вместо аннейского ордена повесил на шею образ святого Николая,– и заговорил языком, понятным русскому простолюдину. Множество портретов изображают его в этом наряде, с бородой и с нагайкой в руке. С этой одеждой он не расставался до самого Дрездена. “Да и не до бритья горла было мне,– восклицает сам Давыдов,– когда неприятельская сабля так близко ходила вслед за бритвой”...
Первые действия Давыдова ограничились пространством между Гжатью и Вязьмой. Здесь, проводя ночи без сна, а днем прячась в лесах и вертепах, всегда настороже, всегда в тревогах,– он, поминутным истреблением обозов, транспортов и небольших отрядов, до такой степени тревожил тыл неприятельской армии, что французский губернатор Смоленска, Бараге д'Илье, отправил, наконец, для истребления его двухтысячный конный отряд; приметы Давыдова были подробно описаны, и приказано было схватить и расстрелять его как разбойника. Но Давыдов счастливо избежал встречи с Сильнейшим противником. Между тем французы покинули Москву, началось бедственное отступление их по смоленской дороге, появились новые партизаны– и Давыдов, вместе с Сеславиным, Фигнером и графом Орловым-Денисовым, был уже в состоянии выдержать кровопролитный бой под Ляховым, пытался даже померяться силами со старой наполеоновской гвардией. Вот как описывает он это в своем “Дневнике партизана”:
“3 числа, на рассвете, разъезды наши дали знать, что пехотные неприятельские колонны тянутся между Микулиным и Стеснами. Мы примчались к большой дороге и покрыли нашей ордой все пространство от Аносова до Мерлина. Неприятель остановился, чтобы дождаться хвоста колонны. Заметив это, граф Орлов-Денисов приказал нам атаковать его. Колонна была смята, и при этом отбито четыре орудия, взято в плен два генерала и до двухсот нижних чинов со множеством обозов. Наконец подошла старая гвардия, посреди которой находился сам Наполеон. Это было уже за полдень. Мы вскочили на коней и снова явились у большой дороги. Неприятель, увидя шумные толпы наши, взял ружье под курок, и гордо продолжал путь, не прибавляя шага. Сколько мы ни покушались отхватить хотя одного рядового от этих сомкнутых колони, они, как гранитные, пренебрегая всеми усилиями нашими, оставались невредимы. Я никогда не забуду свободную поступь и грозную осанку этих, всеми родами смерти испытанных воинов. Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, белых ремнях, с красными султанами и эполетами, они казались маковым цветом среди снежного поля. Я как теперь вижу графа Орлова-Денисова, гарцующего у самой колонны на рыжем коне своем, окруженного моими ахтырскими гусарами и ординарцами лейб-гвардии казачьего полка. Полковники, офицеры, урядники, многие простые казаки устремились на неприятеля, но все было тщетно. Колонны двигались одна за другой, отгоняя нас ружейными выстрелами и издеваясь над нашим вокруг них бесполезным наездничеством”... Тем не менее, в течение этого дня, партизаны взяли еще одного генерала, множество обозов и до семисот пленных; но гвардия с Наполеоном прошла посреди толпы казаков “как стопушечный корабль между рыбачьими лодками”.
После этого дела Давыдов опять отделился со своей партией от остальных партизан и простер свои залетные набеги до самого Немана. Под Гродно он напал на четырехтысячный отряд венгерских гусар. “За стуком сабель,– говорят он,– застучали стаканы,– и город наш!”
Партизанские подвиги доставили Давыдову чин полковника, георгиевский крест и орден св. Владимира 3-й степени. “Меня уверяли,– прибавляет Давыдов,– что если бы я сказал тогда хотя два слова о Георгии 3-го класса, то, без сомнения, получил бы его весьма легко; но я был слишком высокого мнения об этом ордене, и притом слишком убежден, что далеко его не заслужил”.
Так окончился 1812 год, в котором Давыдов, как выражается сам,– “зарубил и свое недостойное имя”. Языков сказал про него:
Много в этот год кровавый,В эту смертную борьбу,У врагов ты отнял славы,—Ты, боец чернокудрявый,С белым локоном во лбу...Сам Давыдов никогда не забывал этой кипучей, полной поэзии поры своей жизни: “Кочевье на соломе, под крышей неба!.. Вседневная встреча со смертью, неугомонная жизнь партизанская! – Вспоминаю о вас с любовью и теперь, когда в кругу семьи своей пользуюсь полным спокойствием, наслаждаюсь всеми удовольствиями жизни... Но отчего по временам я тоскую о той эпохе, когда голова кипела отважными замыслами, и грудь, полная надежд, трепетала честолюбием изящным и поэтическим”...
С переходом в Германию, Давыдов со своей партией шел впереди корпуса генерал-адъютанта Винценгероде. Но в сущности это был уже не партизанский отряд, а один из тех авангардов, которые предшествуют движению передового корпуса. Крутой поворот от вольных перелетов к размеренным переходам по маршрутам, запрет сражаться с неприятелем без особого разрешения – были не по душе Давыдову. Кипучая молодость, удалая и своевольная, и, главное, соблазнительная близость неприятеля вызвали его на тот последний смелый наезд, от которого пострадала вся его заграничная служба. С горстью казаков он взял столицу Саксонии, Дрезден,– и через сутки был отрешен за это от командования и послан в главную квартиру для предания суду.
Чтобы понять это обстоятельство, нужно знать, при каких условиях совершено Давыдовым это дерзкое покорение Дрездена. Бурное военное время создало в эту эпоху целые толпы искателей известности. “В союзных армиях – рассказывает Давыдов,– все только и мечтали о столицах, торжественных въездах, о повержении ключей их к стопам императора. На мою беду подручных столиц в то время было только две, из коих Берлин захватил уже Чернышев, а Дрезден оставался еще на удалого. И Блюхер, и Винценгероде двинулись к этому доброму Дрездену с целыми армиями, не постигая, что слава подвига оценивается большим или меньшим количеством средств, употребленных на предприятие, и что взятие Берлина целой армией не составило бы никакого подвига, тогда как взятие того же Берлина легким отрядом Чернышева справедливо его прославило. Вот почему Блюхер,– тогда еще без ореола Кацбаха, Бриена и Ватерлоо, желая захватить Дрезден, направил Винценгероде в противную сторону, а Винценгероде, имея ту же самую мысль, действовал подобным же образом относительно меня и Ланского, желая, так сказать, украдкой достигнуть соблазнительного предмета. Я не понимал тогда этой особого рода политики, не мог предвидеть, чтобы взаимные тонкости моих начальников остались тщетными и что мне было определено судьбой, поддев их обоих, сломить себе шею. И вот этот добрый Дрезден является подводным камнем, о который ударилось в беззаботном и отважном полете своем на всех парусах мое корсарское судно”.
Дело в том, что 8 марта Давыдов с тремя казачьими полками, в которых было не более пятисот наездников, явился под стенами Дрездена, разложил огромные костры, чтобы ввести неприятеля в заблуждение” и послал требовать сдачи города. После длинных переговоров, французский генерал Дюрют с пятитысячным отрядом согласился, наконец, очистить весь новый Дрезден и отступить на Эльбу. Условия были подписаны и 10 марта, задолго еще до рассвета, Давыдов велел своей партии готовиться к парадному вступлению в город. “Надо было блеснуть чем Бог послал,– говорит он,– и мы сами нарядились в самые новые одежды. Я тогда носил курчавую, черную, как крыло ворона, окладистую бороду; одежда моя состояла из черного чекменя, красных шаровар и красной шапки с черным околышем, я имел на себе черкесскую шашку и ордена: на шее Владимира, Анну, алмазами украшенную, и прусский “За достоинство”, в петлице – Георгия. В полдень партия села на коней и вошла в ворота укрепления. Тут стоял французский караул, который отдал честь, при барабанном бое”... Исключить из договора эту статью Давыдов ни за что не соглашался, желая сделать жителей Дрездена очевидными свидетелями унижения французов перед русскими.
Поблагодарив гарнизон легким приподнятием шапки, Давыдов, окруженный своими офицерами и конвоем ахтырских гусар, въехал в Дрезден; за ним потянулись казачьи полки, “и песенники, ехавшие впереди Бугского полка, залились:
Растоскуйся, моя сударушка...
Погода была прелестная, число любопытных было невероятное, и на улицах не было свободного места, во всех окнах торчали головы: самые крыши были усеяны народом; иные махали платками, другие бросали шляпы в воздух; и все кричало, ревело и вопило: “Ура, Александр! Ура, Россия!” И в этом многогласном хоре, прославлявшем два столь огромные имени, и мое недостойное имя извивалось, подобно звуку флейточки среди оглушительного гула труб и литавр”.
11 числа, ночью, неприятель стал отступать из Старого города. Судьба, улыбаясь, казалось, призывала Давыдова овладеть и последней половиной Саксонии,– как вдруг, на рассвете 13 числа, явился сам Винценгероде, бросивший корпус и прискакавший на почтовых из Бауцена. Он обвинил Давыдова в том, что тот самовольно подошел под Дрезден и осмелился заключить конвенцию, тогда как существовал приказ, строго запрещавший входить с неприятелем в какие бы то ни было условия и договоры. Последнее Винценгероде называл государственным преступлением и заключил свою речь словами: “Я не могу избавить вас от суда. Немедленно сдайте вашу команду и отправляйтесь в главную квартиру”.
Каждому, кто был отрываем от своей любимой военной семьи, будут понятны чувства, взволновавшие тогда Давыдова. “От Бородинского сражения до вступления в Дрезден,– говорит он,– я сочетал свою судьбу с судьбой своей партии, мое существование с ее существованием. Я расставался уже не с подчиненными; я оставлял в каждом гусаре – сына, в каждом казаке – друга. О, как черствый сухарь на бивуаке, запах жженого пороха и кровавая купель сближают людей между собой! При расставании со мной пятьсот человек рыдало... Я сел в почтовую коляску и выехал в те самые ворота Нового города, в которые за два дня перед тем так радостно и с торжеством входил во главе своей партии”...
Через несколько дней по прибытии его в главную квартиру, в Калиш, в соборе служили благодарственное молебствие, сопровождаемое пушечными выстрелами, за взятие Дрездена. “А я,– говорит Давыдов,– слушал их, скитаясь по улицам города”. Но справедливость царя-покровителя, как выражается он, была щитом беспокровного. “Как бы там ни было,– сказал Государь, по выслушивании дела,– а победителя не судят”,– фельдмаршал приказал немедленно возвратить Давыдову ту самую партию, которой он командовал. Но партия была уже распущена, и Давыдов остался при армии без должности, как корсар, потерявший корабль свой. Позже он был назначен командиром Ахтырского гусарского полка, с которым и кончил кампанию 1814 года.
Замечательно, что Давыдов, герой отечественной войны, герой Дрездена, деятельный участник битв под Лейпцигом, под Ларотьером и Красном, за весь заграничный поход не получил ни одной награды. С ним вышел даже беспримерный случай, которого, можно сказать, ни с кем никогда не бывало: за сражение под Ларотьером, 20 января 1814 года, он был произведен в генерал-майоры, а спустя некоторое время ему было объявлено, что производство его состоялось по ошибке,– и Давыдов должен был снова надеть полковничьи эполеты. Генеральский чин возвращен был ему только 21 декабря 1815 года.
Войны окончились. Давыдов уехал в бессрочный отпуск, женился и в 1823 году окончательно вышел в отставку. К этому времени относятся его капитальные труды: “Опыт теорий партизанских действий” и “Партизанский Дневник”,– сохранившие за собой большое значение в военной литературе и до настоящего времени.
Его стихотворения того времени отмечены талантом сильным и оригинальным. Но Давыдов не сделался записным литератором и не видел в этом настоящего своего признания.
Я не поэт, я партизан-казак,—сказал он сам про себя в известном стихотворении:
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,И беззаботно, кое-как,Раскидывал перед Кастальским токомСвой независимый бивак.Нет, не наезднику присталоПеть, в креслах развалясь, лень, негу и покой...Пусть грянет Русь военною грозой —Я в этой песне – запевало.Но войны не было. Ермолов два раза просил о назначении Давыдова командующим войсками на Кавказской линии,– и ему дважды отказали. “Сперва,– говорит Давыдов,– мне предпочли Лисаневича, а потом Горчакова”. Между тем все, знавшие Давыдова, говорят, что это был немаловажный промах. На Кавказской линии был нужен человек решительный и умный, не только исполнитель чужих предначертаний, но сам творец своего поведения, недремлющий наблюдатель всего, что угрожало порядку и спокойствию от устьев Лабы до Андреевской. “Давыдов,– писал Грибоедов своему другу Бегичеву,– во многом исправил бы здесь ошибки самого Алексея Петровича. Эта краска рыцарства, которой судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев,– а это именно и было то, чем мы никогда не умели воспользоваться...”
С восшествием на престол императора Николая, Давыдов снова поступил на службу, и с берегов Москвы судьба переносит его на отдаленную границу с Персией, на ту единственную пограничную черту России, где земля не звучала еще под копытами его коня. Его назначение в Грузию состоялось при довольно исключительных обстоятельствах. Вот как рассказывает он об этом сам.
Зачисленный по кавалерии и живя с семейством, то в Москве, то в своем подмосковном имении, он ожидал коронации, ни мало не думая о действительной службе, то есть о службе во фронте или на войне. “К первой я совершенно неспособен и признан таковым высшим начальством,– говорит он,– а о войне не было и слуху”. Но 9 августа, приехав во дворец, чтобы представиться государю, прибывшему тогда в Москву для коронации, он заметил, как Дибич беспокойно переходил от одного генерала к другому и делал распоряжение о немедленном возвращении в Грузию тех, которые принадлежали к отдельному Кавказскому корпусу. Ничего не зная о вторжении персиян, Давыдов полагал, что черкесы сделали один из тех набегов на Кубань, которые случались и прежде,– а многочисленные и сильные недоброжелатели Ермолова старались, вероятно, придать этому простому обстоятельству какое-нибудь особенное значение. Но вот в залу вошел государь и, подойдя к Давыдову, сказал, что рад его видеть, благодарил за то, что он снова надел эполеты в его царствование, и, наконец, спросил: может ли он служить в действительной службе? Давыдов отвечал: “Могу, государь”,– и император, милостиво улыбаясь, пошел далее.
На следующий день, на разводе, генерал Бутурлин отвел Давыдова в сторону и сказал: “Знаете ли, что я сейчас говорил о вас с Дибичем? Он спрашивал, согласитесь ли вы ехать в Грузию, где теперь война и куда государь хочет послать вас?” “Что же ты сказал?” – “Я не знал вашего намерения и, желая дать вам средства отказаться, буде вы не захотите принять такого предложения, сказал, что вряд ли вы согласитесь, имея большую семью и расстроенное имение. Теперь ваше дело, решиться ехать в Грузию или нет”.
Пока Бутурлин говорил, Давыдов уже решился – и решился ехать. “Слово война,– говорит он,– по сю пору имеет для души моей звук магический, да и выбор меня первого на путь опасности и чести не мог не льстить моему самолюбию, столь мало избалованному в течение всей моей двадцатисемилетней службы”. 11 августа Давыдов явился к Дибичу. “Государю угодно, чтобы вы ехали в Грузию,– сказал ему Дибич,– там война, ему нужны отличные офицеры; он избирает вас, но прежде желает знать – согласитесь ли вы на это назначение?” – “Прошу вас, доложите его величеству,– ответил Давыдов,– что я не колеблюсь ни минуты и что благодарное сердце мое никогда не забудет этого знака его внимания ко мне”.
Так решено было назначение Давыдова. На следующий день, 12 августа, он уже откланивался государю. Император принял его в своем кабинете. “Прости меня, Давыдов,– сказал он,– что я посылаю тебя туда, где, может статься, тебе быть не хочется”. “Я пришел благодарить ваше величество,– отвечал Давыдов,– за выбор столь лестный для моего самолюбия. Я так мало избалован, государь, судьбой в течение моей службы, что от милостивого вашего воззрения я вне себя от восторга и счастья. Сделайте милость, государь, коль скоро предстанет прямая, честная, опасная дорога, не спрашивайте, хочу я или нет избирать ее. Бросайте меня прямо на нее; верьте, что я это сочту за особое благодеяние А теперь,– добавил он – позвольте мне, ваше величество, изложить мою просьбу”.– Что такое? – “Когда война кончится, позвольте, не спросясь ни у кого, возвратиться в Москву,– я здесь оставляю хвост, жену и детей”. “Я тебя не определяю в Кавказский корпус,– сказал государь,– а посылаю туда для войны с оставлением по кавалерии; следовательно, ты к этому корпусу не принадлежишь. Когда война кончится, скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он тебя отпустит, и дело кончено”.
Потом, остановившись у бюро и рассказав Давыдову с очевидным неудовольствием о вторжении персиян, о взятии у нас двух орудий и гибели нескольких рот, государь передал словесно некоторые приказания к Ермолову, обнял Давыдова и заключил свидание следующими словами: “Ну, прощай, любезный Давыдов, желаю тебе счастья, и первое известие о тебе иметь вместе с твоими успехами”.
Довольный, полный надежд и желаний, Давыдов через три дня уже скакал на Кавказ. Но, как мы выше видели, надеждам его исполниться было не суждено. Вся роль его в персидской войне ограничилась незначительным миракским делом и набегом на Эриванское ханство, которому со стороны персиян не было противопоставлено никакого сопротивления. С падением же Ермолова, Давыдов обречен был на полное бездействие.
“Родство мое с Алексеем Петровичем, сошедшим так рано со служебного поприща,– писал он в одном из своих частных писем,– поставило меня в затруднительные отношения с Паскевичем и с новыми лицами. Я, впрочем, перенес бы стоически все неприятности, если бы получил какую-нибудь команду, ибо был прислан самим государем на действительную службу, а от Паскевича получил приказание сопровождать без службы главную квартиру, вместе с маркитантами, тогда как генерал Панкратьев, младший меня в чине, никогда не бывший военным человеком и давно уже просившийся в обер-полицеймейстеры, получил блистательное назначение и команду, состоящую из шести тысяч человек. Я бы, может быть, победил в себе чувство оскорбленного самолюбия, если бы сам просился в Кавказский корпус; но это дело было уже не мое, а моего государя – и потому я решился выбыть из корпуса”.
Зимой Давыдов ездил в Москву повидаться с семейством; весной он возвратился на Кавказ, но, не получив никакого назначения в действующем корпусе, остался в Пятигорске на минеральных водах и провел там все лето 1827 года, прислушиваясь к отдаленному грому русских побед. Тогда-то, в грустном уединении, он написал свое известное стихотворение:

Нет, братцы, нет! Полусолдат

Тот, у кого есть печь с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой...

Аракс шумит, Аракc шумит,

Араксу вторит ключ нагорный,

А Алагез, нахмурясь, спит,

И тонет в влаге дол узорный;

И веет с пурпурных садов

Зефир восточным ароматом,

И сквозь сребристых облаков

Луна плывет над Араратом.

Но воин наш не упоен

Ночною роскошью полуденного края,

С Кавказа глаз не сводит он,

Где подпирает небосклон

Казбека груда снеговая...

На нем знакомый вихрь,

на нем громада льда,

И над челом его, в тумане мутном,

Как Русь святая недоступном

Горит родимая звезда.

Величавая природа Кавказских гор, роскошные долины Иверии, библейский Арарат, в виду которого, как буря, пронесся он со своим летучим отрядом, неизгладимо запечатлелись в его чуткой душе и отразились в звучных стихотворениях его. Персидская война, по своей кратковременности, конечно, ничего не прибавила к славе знаменитого поэта-партизана, но она связала имя Давыдова с Кавказом, куда так долго и так напрасно стремились его желания и думы.
Возвратившись с Кавказа, Давыдов поселился в своей приволжской деревне. И вновь потекли для него дни томительного бездействии, тем более отзывавшегося на нем, что вслед за персидской войной возникла турецкая, а он лишен был участия в них. Душевное состояние его сказывается в его стихотворениях, относящихся к этой эпохе.
Давно ль под мечами, в пылу батарей,– говорит он в одном из них.
И я попирал дол кровавыйИ я в сонме храбрых, у шумных огней,Наш стан оглашал песнью славы?Давно ль?.. Но забвеньем судьба меня губит,И лира немеет, и сабля не рубит...Мятеж, вспыхнувший в Польше, вызвал его, однако же, еще раз на ратное поле. 12 марта 1831 года он прибыл в главную квартиру русской армии и тронут был до глубины души приемом, который ему сделали. Знакомые и незнакомые, старые и молодые, офицеры и солдаты,– все приветствовали его с нескрываемой радостью. Через десять дней он был уже в Красноставе, где кочевал порученный ему отряд – Финляндский драгунский полк и три полка казаков. С этим летучим отрядом он берет приступом город Владимир-Волынск и усмиряет этим мятеж, охвативший Волынь и Подолию. Затем он командует передовыми отрядами в корпусе Ридигера, сначала в окрестностях Люблина, потом за Вислой, между Варшавой и Краковым.
За приступ Владимира Дибич представил Давыдова к ордену св. Георгия 3-го класса; но этой награды он получить не удостоился. Чин генерал-лейтенанта, анненская лента и Владимир 2-го класса – вот последние боевые награды его. Окончилась война, и Давыдов снова в Москве, на родине, в кругу своего семейства, снова за литературным трудом.
В это время он ведет обширную переписку с Вальтером Скоттом и обменивается с ним подарками. Английский романист прислал ему свой портрет; Давыдов, не считая приличным отплатить тем же, отправил ему куртинскую пику и персидский кинжал, отбитые им вблизи Эривани, и черкесский лук с колчаном, наполненный стрелами, который ему удалось добыть проездом через Кавказскую линию. Но Вальтер Скотт сам приобрел гравированный портрет русского партизана,– “черного капитана”, как звали его в Англии. “Портрет этот,– писал Давыдову Вальтер Скотт,– висит в моем кабинете оружия, над предметом весьма для меня драгоценным: это меч, завещанный мне предками, который в свое время не оставался в праздности, хотя три последние миролюбивые поколения нашего племени и вели жизнь спокойную”.
Пушкин, Жуковский, Языков, Вяземский и многие представители русской литературы находились с Давыдовым в дружеской переписке. Посылая ему историю Пугачевского бунта, Пушкин писал ему между прочим:
Тебе певцу, тебе герою!Не удалось мне за тобою,При громе пушечном, в огне,Скакать на бешеном коне.Наездник смирного пегаса,Носил я старого ПарнасаИз моды вышедший мундир ...Но и на этой службе трудной,И тут, о, мой наездник чудный.Ты мой отец и командир.Вот мой Пугач: при первом взглядеОн виден: плут, казак прямой;В передовом твоем отрядеУрядник был бы он лихой!Наступил 1839 год. Россия готовилась, к торжественному открытию Бородинского памятника. Давыдов не остался равнодушным к этим приготовлениям. Он подал государю записку, в которой убедительно просил перенести тело славного князя Багратиона, покоившегося в селе Сима, Владимирской губернии,– или на Бородинское поле, или в Александро-Невскую лавру, где лежит Суворов. “В первом случае,– писал Давыдов,– великая жертва сочеталась бы с великим событием; во втором – знаменитый питомец лег бы возле великого своего наставника”. Император Николай вполне оценил эту мысль и приказал перенести прах Багратиона на берега Колочи, на то место, где герою суждено было в последний раз померяться с врагами России. На Давыдова возложено было сопровождать гроб князя на Бородинское поле. Но Провидение не судило ему, однако, дожить до этой торжественной минуты. За несколько месяцев до открытия памятника, 22 апреля 1839 года, он неожиданно скончался в своем имении в Верхней Мазе, Сызранского уезда, Симбирской губернии.
Торжество на Бородинском поле происходило без него.
Так без тебя торжествовалаРоссия день Бородина,И в час молебствия, когдаСвоих защитников считала,—“Еще одним их меньше стало”,Сказала с грустию она.Так писала о нем графиня Ростопчина. Жуковский также посвятил ему строфы в своей известной “Бородинской годовщине”:
И боец, сын Аполлонов,Мнил он гроб БагратионовПроводить в Бородино...Той награды не дано:В миг Давыдова не стало!Сколько славных с ним пропалоБоевых преданий нам!Как в нем друга жаль друзьям!Давыдов представлял собой необыкновенный пример служения отечеству вполне бескорыстного. “Мир – и о Давыдове нет слуха; но повеет войной – и он уже тут, торчит среди битв, как казацкая пика”. И в этих немногих словах вся характеристика Давыдова.


XII. В КАРАБАГЕ

Победоносный отряд Паскевича, нанесший поражение персиянам под Елизаветполем, быстро двигался вперед по следам бегущего неприятеля. От Тер-Тера,– пункт, с которого началось прослеженное русскими движение Аббас-Мирзы навстречу Мадатову,– войска, как занес в свой путевой журнал Паскевич, делали по тридцать и тридцать пять верст в сутки. Персияне нигде не встречались. Они бежали с такой быстротой, что 18 сентября были уже за Араксом. Но в разоренной пребыванием шестидесятитысячной армии Аббас-Мирзы и обезлюдевшей стране отряд не находил достаточного продовольствия и терпел весьма ощутительный недостаток в удовлетворении первейших потребностей.
В авангарде шел князь Мадатов. Вступая теперь снова в должность окружного начальника татарских ханств, он принимал на себя тяжелую обязанность продовольствовать вступавший в Карабаг одиннадцатитысячный русский корпус. Но, чтобы быть в состоянии исполнить ее, необходимо было немедленно принять меры, чтобы, насколько позволяли средства, умиротворить край, без чего невозможны были ни продовольствие, ни целесообразные действия русских войск. Узнав на первых же шагах в Карабаге, что Мехти-Кули-хан, бывший владелец страны, вместе с шахсеванцами, старается увлечь все кочевое население ханства в пределы Персии, он тотчас разослал прокламации, в которых, изображая вероломство персиян, убеждал жителей возвратиться в свои зимовки и заняться хозяйством. Не довольствуясь этим и считая полезным рассеять ложные слухи, распущенные персиянами о его смерти, Малахов опередил свой отряд и, свернув с дороги от речки Хочини, близ Шах-Булаха, поехал с пятьюдесятью казаками в Шушу, обязанную ему, как победителю под Шамхором, своим спасением. Шуша сделала ему торжественный прием. В четырех верстах от крепости встретил его полковник Реут, в сопровождении армянского духовенства в полном облачении, и массы народа. Князь, тронутый выражением народного чувства, сошёл с коня и пешком вступил в город через Елизаветпольские ворота. Со стен шушинской крепости его приветствовали пушечными выстрелами, в городе играла военная музыка; войска стояли в ружье, и народ, не исключая женщин и даже детей, теснясь вокруг князя, благословлял его имя, как избавителя от бедствии продолжительной осады.
Но здесь же, в Шуше, среди триумфа и ликования жителей, Малахову пришлось услышать и печальную весть о своем разорении. Селение его Чинахчи, с богатым помещичьим домом, и шесть принадлежащих к имению деревень были преданы персиянами полному разрушению. Малахову рассказывали, что из крепости, в продолжение нескольких дней, видно было зарево тамошнего страшного пожара. Персияне истребили все, чего не могли увезти с собой, уничтожили все виноградники, сады и угнали табуны лучших его карабагских лошадей. С покорностью судьбе князь перенес этот тяжкий удар, скорбя о тех, которые лишились при этом и последнего куска насущного хлеба.
Взамен того Малахов имея утешение убедиться, что деятельность его в крае не прошла бесследно. Нужно сказать, что свое имение в Карабаге Малахов получил от хана карабагского еще в 1819 году. Из этого обстоятельства возникло, впоследствии, весьма оригинальное дело. Комитет министров, на рассмотрение которого поступило ходатайство Ермолова по этому вопросу, нашел, что русскому чиновнику, находящемуся на государственной службе, неприлично принять такой подарок от хана, тем более, что и хан, по обычаям страны, не мог по произволу распоряжаться имениями, принадлежащими к ханству. Ермолов возразил на это, что комитет министров, конечно, пришел бы к другому заключению, если бы граф Нессельроде представил для его соображений подлинный трактат, заключенный с карабагским ханом; что по этому трактату ханская власть в раздаче земель ничем не ограничена, и ханы пользуются правом отдавать их кому заблагорассудится. “Что же касается до неприличия в принятии подарка,– писал Ермолов,– хан и не имеет дерзости предлагать подарок русскому генералу,– он только возвращает часть того, что некогда принадлежало предкам Малахова и было утрачено ими вследствие неоднократных переворотов, испытанных Карабагом”. Так ли это было на самом деле, или предки Малахова вовсе не владели никакими имениями – для Ермолова, имевшего другие виды, вопрос казался безразличным; он только опровергал претензии на эхо имение одного из карабагских жителей, армянина Шах-Назарова, снискавшего себе сильного покровителя в лице министра иностранных дел, графа Нессельроде. Не разбирая вопроса, принадлежали или не принадлежали земли этим предкам Шах-Назарова, Ермолов указывал на факт, что в настоящее время они принадлежат карабагскому хану и, как собственность отняты от него в пользу того или другого быть не могут. К тому же, права свои Назаров основывал лишь на том, что родной его брат признан был владельцем этого имения грамотой императора Павла I, данной 2 июля 1799 года. “Но на сие,– замечает Ермолов,– довольно сказать, что ханство Карабагское поступило в подданство России при императоре, ныне благополучно царствующем”. Император Александр признал вполне основательными доводы Ермолова, и высочайшей грамотой 8 октября 1821 года утвердил за Малаховым Чинахчи со всеми принадлежащими к нему деревнями. Цель дарования Малахову этих земель была указана в самых словах высочайшего рескрипта, служащих как бы подтверждением тех политических расчетов, которые при этом преследовал Ермолов. “Нимало не сомневаюсь,– писал государь,– что владелец благоразумными распоряжениями своими и лучшим обхождением с поселянами покажет пример превосходства управления благоустроенного перед своенравным господством азиатским, и через то расположит более сердца жителей к Державе, всегда готовой споспешествовать благу своих подданных”.
Впоследствии Паскевич воспользовался этим обстоятельством, чтобы обвинять Малахова в насильственном захвате ханских земель. Но теперь, пока налицо были только одни яркие доказательства, что цель, с которой ему было дано правительством имение,– достигнута. Он употреблял все средства, чтобы привязать к русскому владычеству жителей, еще недавно безответных рабов ханских, и вполне в этом успел: во время нашествия персиян крестьяне его были единственные во всей Карабагской провинции, которые остались верными русским. Бросив дома и все свое имущество, они вошли в Шушу и, с оружием в руках, отстаивали крепость вместе с гарнизоном; последние шестьсот голов рогатого скота, которые они успели ввести за собой в Шушу, добровольно отданы были ими на общее продовольствие. И этот пример не мог не произвести известного впечатления на других жителей края, служа доказательством, что инсинуации персиян против русского управления заведомо ложны.
Из Шуши Мадатов поспешил к своему отряду и догнал его уже в Ах-Углане, Весь этот марш был сделан с такой быстротой, что авангард пришел в Ах-Углан 19 числа, то есть шесть дней спустя после Елизаветпольского боя.
Главный корпус, предводимый самим Паскевичем, минуя Шушу, прошел, между тем, окружной дорогой далее к персидской границе, куда скоро потребован был из Ах-Углана и весь отряд Мадатова. Сам же Мадатов, приняв в управление Карабагскую провинцию, должен был пока остаться в стороне от военных действий и возвратиться в Шушу. Там ожидали его другие труды и заботы. Он скоро имел возможность убедиться, что его прокламации, отправленные с похода, произвели свое действие: кочевые племена стали возвращаться в свои жилища и даже обратили оружие против самих шахсеванцев и Мехти-Кули-хана. Но это было только началом дела. Нужно было установить порядок в казенном хозяйстве, открыть суды, стараться о том, чтобы жители вспахали и засеяли поля, для избежания голода на будущий год, и, наконец, что представляло особенные трудности, добывать войскам продовольствие.
Паскевич между тем расположил свои войска лагерем на реке Черекене, верстах в двадцати двух от Асландуза, заслоняя дорогу из Персии к Шуше. Но это бездействие, наложенное на него Ермоловым, вовсе не согласовывалось с личными воззрениями его на положение дел. Он рвался вперед и настоятельно просил разрешения перейти Аракс, считая возможным продолжить и окончить войну действиями в пределах Персии. По его плану следовало немедленно вступить в пограничную с Карабагом, Карабагскую персидскую провинцию, занять ее главный город Агар и оттуда идти прямо на Тавриз. Он был уверен, что быстрое движение русских войск застанет неприятеля врасплох, не даст ему времени приготовиться к защите – и Тавриз будет в русских руках. Тогда, с завоеванными в нем орудиями, можно будет идти и брать Эривань.
Ермолов смотрел на дело совершенно иначе и не дал Паскевичу согласия на это наступательное движение. По его мнению, высказанному в донесении государю, Аббас-Мирза, сохранив после сражения всю артиллерию и большую часть пехоты, мог воспользоваться гористым положением Карабагской земли и задержать войска, чтобы дать время подойти к нему на помощь шаху, который, по последним известиям, был в Агаре,– а между тем многочисленная конница кочевых персидских народов охватила бы русских с тыла... “Карабаг,– прибавляет Ермолов,– не довольно дает продовольствия собственным жителям и еще менее представит, оного войскам нашим, когда пройдет впереди Аббас-Мирза”. В то же время Ермолов писал более подробно Паскевичу, что желаемый им несвоевременный переход через Аракс не принесет ни малейшей пользы; что если Аббас-Мирза не имеет достаточных сил, чтобы опять вступить в Карабаг, то и за Араксом защищаться не будет, а, не имея конницы, преследовать конницу невозможно. Напротив, можно опасаться, что, отвлекая за собой русские войска, он бросит сильные толпы кавалерии на левый берег Аракса и произведет опустошение в самом Карабаге, где нет еще спокойствия...
Нужно заметить, что свое воззрение на дело Ермолов применял не к одному Паскевичу. Воспрещение действовать за границей распространялось и на отряд генерала Давыдова, что указывает на связный и целесообразный план войны, созданный Ермоловым. Паскевич остановился. Впоследствии он донес, однако, государю, что Ермолов из личных видов помешал ему блестяще окончить войну в стенах резиденции наследного принца. Доводы Ермолова против его предприятия он старается опровергнуть. По его мнению, Ермолов должен был купить тысячу повозок, наложить на них шесть тысяч четвертей хлеба и доставить к нему, а сам идти от Гассан-Су не в Тифлис, как это он сделал, а через Куру в Нухинское ханство и далее, на соединение с Паскевичем и отрядом полковника Мищенко, действовавшим тогда в Ширвани. Двенадцать тысяч войск во всех трех отрядах могли бы, как думал Паскевич, свободно идти за Аракс и разгромить персидское царство. Указание на невозможность найти продовольствие Паскевич представляет вдвоем донесении государю также простой отговоркой. Дорога на Агар через Мешкин, по его мнению, хороша; в Агаре – населенный край; дорога из Агара в Тавриз – весьма удобная. Тавриз взять совершенно легко,– окрестности его весьма населены, и “нельзя, чтобы не найти там продовольствия”; но если бы последнее и случилось, то, “по необыкновенному счастью, неприятель не истребил запаса на Куре, возле Зардоба, в восемь тысяч четвертей, а затем подвозы из Астрахани могли бы быть сделаны в Баку, от которого до Зардоба двести верст...
В действительности все это легло только на бумаге. Купить повозок было невозможно, потому что их в крае не было вовсе. Кура была в разливе, и Ермолов не имел обеспеченных средств переправиться через нее, чтобы идти в Нуху, если бы он этого и хотел, горные дороги были дурны, и обозы на них встретили бы в неустроенных провинциях не только препятствия, а и подверглись бы многочисленным опасностям; слабое население около Агара и Тавриза было истощено войной и ушло бы, при вступлении русских, внутрь Персии; из Зардоба перевезти запасов было не на чем и некому, и Паскевич впоследствии сам испытал недостаток продовольствия; из Баку подвозы не могли идти, пока не было усмирено население и не обеспечены пути сообщения в Прикаспийских ханствах. В сложном плане быстрых движений Паскевича, без надежных подготовлений,– все представляло собой риск, и малейшая неудача могла бы страшно отозваться на всей судьбе войны...
Итак, отряд Паскевича остался стоять на Черекене. Обстоятельства складывались между тем именно так, как предвидел Ермолов. Аббас-Мирза с теми войсками, которые успел сохранить и вновь собрать, стал за Араксом в ханстве Карабагском. Ходили слухи, что шах отдает в распоряжение его и свои войска. И хотя неприятель бездействовал, но если бы Паскевич двинулся за Аракс, Аббас-Мирза отступил бы, а Карабаг сделался бы ареной вторжения персидской конницы. Между тем и русские, и еще более персидские войска крайне затруднялись в продовольствии. В русском отряде число больных увеличивалось ежедневно; более трехсот человек уже было отправлено в шушинский госпиталь, но вдвое большее число их находилось при отряде. Паскевич волновался и приписывал недоставку ему продовольствия злонамеренному желанию поставить его в затруднительное положение. Есть основание думать, что в тех, которыми Паскевич окружил себя, и особенно в армянине Карганове, он нашел людей, готовых на все, чтобы оклеветать Ермолова и Мадатова. В представленной государю выписке из журнала Паскевич доносил, что в то время, как Мадатов не мог найти двести штук скота, Карганов возвратился с весьма хорошим известием, будто бы он уговорил жителей поделиться своими запасами с нуждающимся русским войском и закупил около шестисот четвертей хлеба; “они, жители, по словам Карганова, с удивлением отвечали, что не знали о нуждах русских войск, иначе последнее отдали бы”. Неизвестно, однако, говорил ли Карганов правду и исполнил ли он свои обещания по крайней мере относительно тех шестисот четвертей, о которых упомянуто выше,– Паскевич об этом нигде не говорит ничего; войска же до последнего дня пребывания в Карабаге по-прежнему продолжали терпеть ощутительный недостаток.
В противоположность этим донесениям, по другим сведениям, Мадатов неустанно старался о том, чтобы как-нибудь добывать войскам жизненные средства. Но Карабаг, в корень разоренный, не мог вынести новую тяжесть. Зная, что можно бы было достать хлеб и скот в более богатых провинциях, Ширванской и Шекинской, Мадатов просил Паскевича отделить ему небольшой отряд, чтобы выгнать из них ханов, “неистовыми поступками державших население в страхе и делавших непрерывные набеги на соседние карабагские селения”. Но Паскевич отклонил его просьбу, ввиду присутствия поблизости войск Аббаса-Мирзы. Предоставленный самому себе, с одной карабагской конницей, Мадатов, тем не менее, сумел и добывать, хотя скудное, продовольствие войскам, и поддерживать порядок в крае, и обуздывать конные шайки, появившиеся в окрестностях Мигри и державшие границы Карабага в постоянной опасности. Один, без русского конвоя, разъезжая по селениям, он успевал внушать татарам доверие к себе и склонял исполнять его волю. Часть пограничных армян он переселил за Ах-Углан, ближе к Шуше; на границах расположил караулы и разъезды из вооруженных жителей, разослал новые прокламации,– Карабагский край становился все спокойнее и спокойнее.
Паскевичу пришлось довольно долго стоять на Черекене. Невозможно было, по вышеприведенным основаниям, идти вперед, в персидские пределы, нельзя было и отступить, не рискуя подвергнуть Карабаг новому вторжению персиян. На досуге, еще в конце сентября, Паскевич побывал в Шуше и осмотрел тамошние укрепления. Это дало ему новый повод обвинить Ермолова в неумении и нежелании охранять край. “Осматривая крепость,– доносил он,– я весьма удивлялся, что генерал Ермолов не считал оную за важную и оставил ее в дурном состоянии. Я спрашивал причину,– мне отвечали, что намерение было строить крепость близ Аракса, ибо Шуша находится в горах. Итак,– замечает ядовито Паскевич,– Елизаветполь брошен оттого, что находится в долине, а Шуша потому, что в горах”...
К половине октября обстоятельства изменились. Уже в начале этого месяца доходили до русских известия, что Аббас-Мирза собирается с новыми массами войск подойти к Араксу. Слухи указывали и пункт, окончательно избранный им для лагеря; говорили именно, что персидские полчища должны собраться 5 числа в Кир-Су, отстоящее от Худоперинского моста всего в четырех верстах. И Ермолов писал государю, что Паскевич пойдет навстречу им, если они осмелятся перейти на левый, русский берег Аракса. Действительно, к половине октября, в Кир-су уже стояли значительные массы персидской пехоты и конницы. Ермолов не рассчитывал, чтобы Аббас-Мирза решился вновь перейти Аракс, и не потому, чтобы у наследника персидского трона не хватало войск,– их было достаточно,– но недостаток продовольствия, как в ближайших персидских провинциях, так и в Карабаге, должен был удержать его от рискованного шага. По мнению Ермолова, пребывание свое на Араксе Аббас-Мирза “почитает полезным только для поддержания мятежа в наших мусульманских провинциях, а может быть, он появился на Араксе и с тем намерением, чтобы занять Паскевича наблюдением за собой и не допустить его обратиться в Ширвань, что заставило бы сына Аббаса-Мирзы поспешно оставить Кубинскую провинцию и отняло бы все надежды у мятежников”. Ермолов, однако же, допускал возможность и того, что Аббас-Мирза, не переходя Аракса, пошлет свою многочисленную конницу для разорения, по крайней мере, ближайших карабагских селений.
Последнее, действительно, и случилось. 18 октября персидская конница вдруг появилась по сю сторону Аракса и увела с собой значительное число татарских кочевий. На другой день повторилось то же. Нужно было принять меры, тем более, что, действительно, близкое пребывание персиян неблагоприятно отражалось на всех мусульманских провинциях,– и Паскевич получил приказание перейти Аракс, чтобы оттеснить от границ неприятеля. Но, разрешая это движение, Ермолов вместе с тем доносил государю, что не ожидает там ничего важного, что неприятель, не имеющий достаточных сил, противиться не станет и отступит, а в случае преследования его, кинет, в тылу русского корпуса, в Карабаг конные массы. Поэтому отходить далеко от границы Паскевичу не велено.
Действительно, едва русский корпус, 25 октября, перешел Аракс, как Аббас-Мирза со всеми силами отступил к Ардебилю, оставив перед собой в горах только отряды кавалерии. Паскевич, со своей стороны, должен был ограничиться также высылкой вперед одних летучих отрядов, на долю которых и досталось лишь несколько удачных, но незначительных стычек.
Так, 28 числа, майор Поляков с донскими казаками выбил неприятеля из крепкого ущелья речки Дараурт, Неприятель защищался упорно, и из двух вождей его, один, Мирза-Измаил, был убит, другой, Нурали-бек, из беглецов ширванских, захвачен в плен в момент, когда под ним была убита лошадь. В тот же день генерал Шабельский со своими нижегородцами встретил в горах другую значительную. персидскую партию, разбил ее и успел возвратить часть угнанных из Карабага кочевий.
Через пять дней, 31 октября, Паскевич возвратился на русскую сторону Аракса и вновь расположился в старом лагере на речке Черекене. В дневнике, представленном им государю, он отметил: “В походе моем через Аракс и обратно ничего замечательного не случилось, исключая, что я заметил, что войска наши не привыкли драться в горах”. Так писал он про войска, исходившие с Ермоловым весь Дагестан!
Прошел еще почти месяц бездейственной охраны границы с Персией. Наступила между тем зима; горные дороги покрылись снегами; переправа через Аракс с каждым днем делалась затруднительнее – и сопряженное с громадными расходами содержание отряда Паскевича на несколько месяцев становилось излишним. В Карабаге, за исключением обычного тушинского гарнизона (сорок второй егерский полк), остались только: батальон Херсонского полка, с казачьим полком и двумя орудиями, в Агжибаде, в виде авангарда; батальон карабинеров, с двумя казачьими полками и четырьмя орудиями, между Зардобом и Адвентом, для охраны по Куре мельниц и магазинов, и, наконец, шесть рот Грузинского полка с четырьмя орудиями и казачьим полком Молчанова (в котором, впрочем, было не более ста конных казаков, так как все лошади погибли от голода во время осады Шуши) – в Ах-Углане для прикрытия транспортов, следовавших между Зардобом и Шушой. Все эти войска поступили в распоряжение Мадатова; остальные отведены были в Грузию.
Паскевич был обижен и этим обстоятельством. Он писал государю, что намеренно оттеснен с театра военных действий и заменен Мадатовым. Вслед за войсками он уехал в Тифлис и с этих пор, путем переписки с Петербургом, начинает борьбу против Ермолова, вызвавшую сначала приезд на Кавказ генерала Дибича, и затем окончившуюся падением Ермолова.


XIII. ЗАМИРЕНИЕ ПРОВИНЦИЙ (Поход Ермолова)

В то время, как персияне поспешно бежали с обоих пунктов войны, из Карабага и от озера Гокчи, Ермолов, со своим небольшим отрядом, стоял еще лагерем на речке Гассан-Су. Его удерживало здесь тревожное состояние татарских дистанций, возбужденное недавним близким присутствием сардаря и требовавшее прочного искоренения.
Изгнание Давыдовым эриванских войск из Бомбак и Шурагеля и преследование их уже в пределах Персии, вместе с личным присутствием Ермолова в дистанциях, произвело в настроении казахских и шамшадильских татар крутой поворот. В русский лагерь стали съезжаться главные беки и старшины их с изъявлением покорности и раскаяния “в своих заблуждениях”, как выражается Ермолов. Вероятно, Ермолов и сам ходил по дистанциям, чтобы личным влиянием успокоить взволнованных жителей, которым непокорные беки, опираясь на близость войск эриванского сардаря, еще недавно грозили истреблением за непослушание. По крайней мере, в своем донесении императору он писал: “4 числа сего октября я возвратился из Шамшадильской дистанции, успокоив жителей как оной, равно и Казахской дистанций”.
Теперь очередь была за ханствами и джаро-белоканскими лезгинами, бывшими в полном возмущении. Ермолов намеревался было, прямо из лагеря при Гассан-Су, перейти на левый берег Куры, на путь в ханство Шекинское и к заалазанским лезгинам. Но в то время воды Куры от продолжительных дождей разлились, закрыв все броды, а лодок не было в достаточном количестве. Ермолов прошел в Тифлис.
По общему плану войны,– предполагавшему предварительное усмирение всех ханств, прежде чем военные действия будут внесены в пределы Персии,– Ермолову предстояло пройти с войсками от самой Кахетии до берегов Каспийского моря. Выполнение этой задачи он брал лично на себя. “Я пройду владения джарские,– писал он государю,– изгоню из Шекинской и Ширванской провинции мятежных ханов, движением в тыл заставлю сына шахского бежать из Кубинской провинции и сколько возможно устрою продовольствие войск на зимнее время, что составляет из всего самый затруднительный предмет”. Под этим последним он разумел такое расположение войск, которое, соответствуя военным обстоятельствам края, вместе с тем не истощало бы жизненные средства какой-либо одной провинции.
Выступить в поход Ермолов, однако, не торопился. Паскевич бросил на него тень по поводу и этого обстоятельства, придавая его промедлению вид неосновательной и вредной потери времени. Но были серьезные причины, заставившие его действовать не скороспело и осторожно, о которых если он и не доносил, то, очевидно, только потому, что боялся остаться не понятым в Петербурге, где были совершенно незнакомы с положением края и только нетерпеливо ждали известий о быстрых действиях и решительных победах. Дело в том, что в распоряжении Ермолова было мало войск, и ему приходилось быть осмотрительным. Он выступил на Гассан-Су, как мы видели, с последними силами, ничего не оставив в Тифлисе, кроме необходимой охраны города да главных путей сообщения. И теперь, если незначительного отряда, бывшего с ним, и достаточно было для похода в ханства, то снова оставлять Тифлис без войск, удалясь от него уже на значительное расстояние и на долгое время, Ермолов не решался: опасность могла возникнуть для Грузии не со стороны одной только Турции, могли потребоваться подкрепления Паскевичу, а еще более отряду, охранявшему Кахетию от нападений упорных лезгин, да и внутреннее спокойствие Грузии, где много таилось сторонников царевича Александра, не могло внушать к себе безусловного доверия. И вот, он медлит, ожидая прибытия из России подкреплений и донося государю, что собирает отряд в Кахетии при урочище Караагач. “О числе войск буду иметь счастье донести Вашему Императорскому Величеству,– добавляет он, выдавая свою затаенную мысль,– ибо не знаю теперь, какое количество оных должен буду оставить в Кахетии”.
Подкрепления между тем, подходили форсированными маршами. По расчету Ермолова, к 20 числу октября должны были прийти два полка черноморских казаков с Кубани и донской казачий полк полковника Сергеева с Дона; ожидались полки двадцатый и второй уланской дивизии. И вот, когда эти силы уже приближались, Ермолов не стал более медлить и выступил в поход, поручив Вельяминову распорядиться их размещением: черноморцы должны были стать в Караагаче, против джарских владений, где стоял отряд Ермолова, очевидно, не без основания; донцы назначались в Царские Колодцы, откуда должны были занять посты до Тифлиса; двадцатая дивизия шла в Караагач, уланская – в Шекинскую и Ширванскую провинции. На случай, если бы Паскевичу понадобились подкрепления, Вельяминов имел приказание немедленно отправить к нему через Елизаветполь одну бригаду пехоты и казачий полк с ротой донской конной артиллерии, а если будет нужно, то и один из уланских полков. Остальные полки двадцатой дивизии предназначались действовать за Алазанью, против джарцев.
Только сделав эти распоряжения, Ермолов спокойно двинулся в ханства. 16 октября он был уже на Алазани, на пути к главному городу Шекинского ханства, Нухе. Были слухи, что джарцы встретят отряд на переправе; но этого не случилось. Они ограничились только тем, что отогнали все лодки, чтобы задержать Ермолова и дать время Гуссейн-хану Шекинскому бежать. Отсутствие лодок, действительно, задержало войска на целых два дня. Тем не менее, 17 октября отряд уже перешел Алазань, а 19 подходил к Нухе.
Гуссейн-хана Ермолов там уже не застал. Узнав о приближении войск, хан поспешно бежал. “И сколько ни быстро преследовали его посланные мной казаки,– писал Ермолов,– он много был впереди и догнать его невозможно”. Переход шекинцев от возмущения к полной покорности совершили спокойно, потому что, как доносил Ермолов государю, если большая часть беков и были “виновны в самой гнусной измене, то простой народ был обрадован изгнанием хана”.
Действительно, народ радовался окончанию персидского нашествия, только истощавшего его. Он долго помнил трудное время, выпавшее на его долю, и в памяти народной Гуссейн-хан сохранился в образе пустого, ленивого и глупого человека, став притчей во языцех. Народное воображение создало целое сатирическое сказание, навек заклеймившее его пребывание в стране, которую он считал своим наследственным достоянием.
В Шекинском ханстве,– говорит это сказание,– есть армянское селение Джалуты, замечательное своим монастырем, а еще более древним колоссальным чинаром, росшим на монастырском дворе и считавшим за собой мифическое число годов,– восемьсот.
Однажды, когда персияне, в 1826 году, вторглись в русские пределы и Гуссейн-хан давно уже сидел в Нухе, спокойная жизнь деревни омрачилась известием, что персияне готовятся заглянуть и в ее скромные жилища.
Джалутские армяне, имели миролюбивые наклонности, презирали военные лавры и от души не любили персидских и татарских нашествий. Им по опыту было известно, как эти воители неучтиво обращаются с их женщинами, какое количество истребляют баранов, как важничают и распоряжаются в саклях, будто в кармане собственного архалуха, и вместе с тем, с какой легкостью берутся за нагайки, когда им прекословят. Ни в одной голове не мелькнула, однако, мысль об отпоре. Джалутцы собрались вокруг мудрого юз-баши и пошли совещаться на монастырское подворье, под сень векового чинара. С общего согласия решено было:
... колебаться.И не мириться, и не драться,если же мусульмане займут деревню, то поклониться начальнику их хорошим пешкешем и уверять гостей, что “наш дом – ваш дом”, что давно уже джалутцы с нетерпением ждали персиян, и место их всегда было не занято. Не долго пришлось ждать дорогих гостей. По Нухинской дороге вилась пыль, и передовой отряд подходил к деревне. Но как изумились джалутцы, как уничтожились они и душой и телом, когда, вместо незначительного отрядного начальника, увидели перед собой светлую особу самого Гуссейн-хана, а вдали большую массу кавалерии, двигавшуюся со стороны города. “Беда,– думалось им,– что значит теперь наш пешкеш? Тут мало поднести и всю деревню с восьмисотлетним чинаром”. Но хан не обидел своих новых подданных, и только еще более изумил их, начал расспрашивать повалившегося к ногам его юзбашу о Мигирдиче, одном из самых захудалых обитателей Джалута.
А дело объяснялось очень просто. Беспечно проводил Гуссейн безмятежные часы среди раззолоченных покоев нухинского дворца, нисколько не заботясь и ничего не делая, чтобы утвердить свою шаткую власть. Напрасно персияне ждали, что, собрав войско, он соединится с другими персидскими отрядами для действий против русских. “Куда пойду я? – думалось хану.– Разве персияне и без меня не сумеют истребить гяуров! Клянусь моей головой,– скоро ни один из них не останется в живых. Что они за железоеды, чтобы победить такого умного храбреца, каков Аббас-Мирза!” И хан не двигался с места. Дни проходили за днями, а он все сидел в Нухе, и только персияне, пришедшие с ним, рыскали по окрестностям, как голодные волки, и нещадно грабили бедные армянские деревушки. Должно быть, сильно надоел нухинцам хан с его ближайшими приспешниками. И вот, чтобы отделаться от них, кто-то шепнул ему, что в деревне Джалута, у армянина Мигирдича, есть удивительная курица, несущаяся золотыми яйцами. Ханская жадность была возбуждена, и вот он стоял теперь перед валявшимся в пыли джалутским юзбашой и спрашивал и Мигирдиче. Обладатель чудесной курицы предстал перед ханскими очами.
“Великий хан! – сказал он,– Что знает Мигирдич, то и говорит. Соседки стали болтать, что одна из моих кур несет золотые яйца; хозяйка же моя всегда находила только простые. Я сам стал следить за курами и заметил, что одна из них не походит на других, и петух иначе обращается с ней, и другие куры не вырывают у нее из-под клюва зерен. Подумал я и поехал на днях в Тифлис к одному татарину, который знает причину всех вещей, гадает и рассказывает как по книге, что было и что будет. Татарин сказал мне, что соседки правы: есть у меня одна курица, не похожая на других, и несет она золотые яйца раз в месяц, когда покажется новая луна; но что она старается всегда так запрятать их, чтобы люди не отыскали. С того времени, как я возвратился, месяц еще не показывался. Прикажи, хан, поскорей ему родиться! Может быть, татарин и прав”.
Хан завладел чудесной курицей и прочно основался в Джалуте, в ожидании, пока золотой серп молодой луны не украсит собой глубокой синевы неба. Вновь бездеятельно проводил хан дни за днями, в грезах о несметных сокровищах, которыми скоро должна была наградить его курица.
Легенда приписывает хану чудные мечтания: одно яйцо за другим продавал он в Испагани, получая за каждое по десяти туманов, он покупал уже всю Испагань, нанимал турецкие массы войск, а “инглезам” заказывал огромные длинные пушки, чтобы не приближаться к проклятым гяурам и бить их издали, из-за двадцати агачей; мстительные грезы доводили его до самой Москвы, и гяурам грозило уже полное уничтожение со всем их племенем, с женами и детьми.
А события между тем не ждали. В тот самый момент, как Аллах услышал наконец мольбы своего верного раба и молодой рог месяца робко выглянул из-за небесного края, какой-то всадник осадил измученного скакуна перед монастырскими воротами.
Пришли грозные вести. Усталый, покрытый пылью “чапар”-татарин рассказывал странные веши. Непобедимый Аббас-Мирза и его несметные полчища разбиты горстью русских под Елизаветполем и бежали в Персию, а Ермолов сам уже на пути к Джалуте и Нухе.
Медлить было некогда. Хан вскочил на поданного ему коня и с драгоценной курицей в руках – он никому не хотел доверить чудесной птицы в самый критический момент, когда она вот-вот снесет золотое яйцо – поскакал по дороге в Нуху. Судьбе не угодно было, однако, сделать хана обладателем несметных сокровищ: дорогой курица вырвалась из ханских рук и скрылась в придорожном колючем бурьяне. Насмешливое сказание непременно хотело, чтобы курица, улетая, задела своим хвостом за самый нос высокостепенного хана. Отыскивать дорогую птицу было невозможно; хан знал, что русские умеют шагать скоро и как раз могли дошагнуть до него; ему чудились уже приближающиеся полки казаков. Призывая на головы гяуров громы небесные, грозя им проклятием и страшной местью в будущем, Гуссейн покорился воле Аллаха и поспешно, даже не останавливаясь в Нухе, проскакал прямо в Тавриз, сразу потеряв и ханство, и уже касавшееся его рук несметное богатство.
Так, совершив волю рока и заставив хана в бездействии потерять драгоценное время, золотоносная курица скромно сошла со сцены истории и скрылась в бурьяне от глаз людей – современников и потомства. А с ней вместе покончил свою историческую роль и Гуссейн-хан Щекинский.
Вот какой злой насмешкой отплатил самозванному хану шекинский народ за непрошеное посещение. И Ермолов, вступая в ханство, нашел слишком много элементов, склонявшихся к спокойствию и полному подчинению, чтобы возможно было какое-либо сопротивление: мятежные беки молчали, народ был доволен.
В Нухе в руках Ермолова уже были отрадные известия и из других отдаленных провинций, куда он намеревался идти со своим отрядом. Слух о Елизаветпольском погроме и повсеместном бегстве персидских полчищ быстро произвел свое действие и совершенно изменил картину края. Гуссейн-хан Бакинский, блокировавший Баку, поспешил снять осаду и, разграбив крепостной форштадт с окрестными селами, ушел в Талышинские степи. Куба также освободилась от блокады. В ночь на 24 сентября, сын шаха, Ших-Али-Мирза, стоявший перед Кубой с шеститысячным отрядом и пятью орудиями, “бежал самым поспешным образом, и догнать его была невозможно”, как писал в своем донесении Ермолов. Бежал “стремительно” и Мустафа-хан Ширванский, занимавший с персидской конницей другую часть Кубинской провинции. Полковник Мищенко с Апшеронским полком, преследуя бегущих, вступил в Ширвань и 7 октября занял Шемаху. Отсюда он двинулся к Джавату и на самой переправе через Куру, 14 октября, имел жаркую стычку с мятежниками. Батальон майора Марченко овладел мостом, устроенным Мустафой на канатах, взял два персидских орудия и преследовал персиян по Муганской степи.
Теперь отовсюду из русских пределов неприятель был изгнан. Исключение составляло ханство Талышинское; но Ермолов решил пока не занимать его, “ибо малого числа войск послать туда я не решаюсь, большого же нет средств продовольствовать”, писал он несколько позже в своем донесении. Тем не менее, Ермолов продолжал свое устрашающее шествие по ханствам, потому что, если внешние враги и были оттеснены,– в крае осталось достаточно врагов внутренних, к которым принадлежало все, что не желало замены персидского владычества русским, которое лишало их произвола и обуздывало их законом. Повсюду Ермолов встречал одно и то же явление: наклонность беков к мятежу, с целью восстановления своих утраченных деспотических прав над подчиненными им людьми, и желание народом спокойствия и охотное подчинение русской власти, от которого он отступал по чисто восточной привычке “к слепому подчинению своим старшинам”. И всюду находил Ермолов печальные следы персидского нашествия: “Кратковременное управление похитивших провинции размножило в оных величайшие беспорядки, все расхищено, разрушено”,– писал он государю. Его появление служило прямым доказательством непрочности надежд на персидские силы и устрашало тех, кто хотел мятежа; кто не имел причины желать низвержения русских, тех оно успокаивало. Перед лицом Ермолова все умиротворялось и затихало, как буря стихает с переменой ветра.
В начале ноября Ермолов пришел в древнюю столицу Ширванского ханства, Старую Шемаху. Провинцию он нашел в совершенном расстройстве. Мустафа-хан не оставил у зажиточных людей никакого имущества; персидские чиновники и конные войска, сопровождавшие его, производили ужасные грабительства; число приверженцев хана между беками и старшинами именно потому и возрастало, что хая, не надеясь долго владычествовать, позволял им разорять простой народ по произволу. Сам народ, устрашаемый персидскими войсками и подстрекаемый мусульманским духовенством, проповедовавшим истребление неверных, был взволнован,– и многие селения Ермолов нашел пустыми. Продолжительные беспокойства отвлекли жителей от полевых работ, и страшная бедность глядела со всех сторон. Теперь, с переменой обстоятельств, многое сразу изменилось в провинции; не многие из беков и старшин остались на местах,– остальные ушли с Мустафой в Персию; но, увлеченный туда силой, народ мало-помалу возвращался на свои пепелища.
Пройдя Ширвань и Бакинскую провинцию, Ермолов, в половине ноября, подошел к Каспийскому морю и вступил в Баку. Он нашел крепость в весьма хорошем состоянии, несмотря на продолжительную осаду: геройская зашита и отважные вылазки русских войск, державшие персиян в страхе, помешали неприятелю нанести ей какой-либо вред.
В Баку Ермолов получил от посланных им к персидским берегам крейсеров известие, что в Зинзилийском порту, в Гилянской области, удержаны многие из купеческих русских кораблей. Один из крейсеров, ходивший туда, встречен был пушечными выстрелами и должен был отойти, не имея орудий нужного калибра.
Между тем военные тревоги грозили краю с другой стороны. Пришли донесения о нападении джарских лезгин на Кахетию.
5 ноября, тысячная партия джарцев, конных и леших, перешла на правый берег Алазани и в окрестностях Царских Колодцев, и Караагача, где недавно еще стояли батальоны Ермолова, отбила у тушин четыреста баранов. Начальствовавший войсками в Кахетии, князь Эристов, быстро собрал в Царских Колодцах небольшой отряд и двинулся преследовать врагов. Под вечер 6 ноября, неподалеку от Алазани, на полях Зеленчинских, передовые разъезды увидели неприятеля, прогоняющего захваченные стада баранов. Заметив движение русских войск, джарцы приготовились к обороне. Началась перестрелка. Князь Эристов послал две роты Грузинского гренадерского полка опрокинуть неприятеля. Лезгины не выдержали натиска и рассеялись, оставив на месте боя несколько тел и бросив два знамени. Наставшая темнота помешала Эристову продолжать преследование, и только это обстоятельство да гористая местность спасли неприятеля от большого погрома. На другой день, на рассвете, на высотах, по левому берегу Алазани, показывались большие партии лезгин, хотя и не осмеливавшихся ничего предпринимать.
По достоверным сведениям, добытым Ермоловым, это была только прелюдия к более энергичным действиям. Подстрекаемые царевичем Александром и Аббассам-Мирзой, не скупившимися на обещания, джарцы не думали о покорности. Они пригласили на помощь к себе более пяти тысяч лезгин из вольных обществ Нагорного Дагестана и готовились вторгнуться на поля Кахетии.
Получив эти тревожные известия, Ермолов послал князю Эристову приказание, с пятью полками двадцатой дивизии (Севастопольский полк остался в Елизаветполе) вступить во владения джарцев. Он предписывал, однако же, избегать неприязненных действий, стараясь заставить их повиноваться и выслать от себя пришедших на помощь горцев другими средствами; если же окажут сопротивление, то понудить их к тому силой оружия. В то же время сам Ермолов спешил в обратный путь, взяв направление опять через Шекинскую провинцию, так как ему дали знать, что дагестанские горцы угрожают напасть и на нее.
9 декабря, Ермолов уже был в Нухе. Здесь он узнал, что лезгины, действительно, незадолго перед тем готовились войти в Шекинское владение и объявить его независимым ханством, под властью одного из проживавших в Астрахани сыновей Медмед-Гассан-хана, опираясь на сильную партию его приверженцев, оказавшуюся в провинции. Дагестанские горцы разоряли те селения, которые не хотели принять их сторону, и даже напали на караулы шекинцев, учрежденные местными властями; но тут они встретили кровавое сопротивление. Прибытие Ермолова с войсками вновь водворило в провинции спокойствие; но он не считал уже это спокойствие прочным и решил расположить здесь часть войск, как только должно будет вывести их в земли джарцев.
В Нухе Ермолов получил известие, что Эристов с двадцатой дивизией и двумя кавказскими батальонами, грузинским и ширванским, 29 ноября перешел Алазань и вступил в землю врагов. Джарцы вместе с призванными ими на помощь горцами, в числе девяти тысяч человек, отступили и, заняв крепкую позицию в Закаталах, ожидали нападения русских. Но Эристов не пошел на них, а расположил свои войска поблизости, так что они отрезали все сообщения джарцев с окрестными селениями, откуда могли бы доставляться к ним жизненные средства.
Ермолов, зная, что нападение на Закатали слишком дорого обошлось бы русским войскам, одобрил распоряжения Эристова и предписал ему ограничиться только блокадой, а на досуге знакомить полки двадцатой дивизии, с образом горской войны, требующей ежеминутной осторожности.
Отпустив в Тифлис бывший с ним сводный гвардейский полк, Ермолов, с остальными войсками своего отряда, двинулся и сам на соединение с Эристовым. Он пришел туда 12 декабря.
С непритворной радостью ожидали старые кавказские войска своего любимого главнокомандующего. Один из современников-очевидцев, только что пришедший тогда с войсками из России, с удивлением описал впоследствии эту, поразившую его, встречу. По словам его, для Ермолова, по обыкновению, ничего не подготовляли, не отдавали приказаний чиститься, строиться перед палатками, кричать “ура”. Ему, “юному”, просто “не верилось, что ждут главнокомандующего. Всюду говорят о его приезде, и нигде не делают репетиций, как это сто раз сделали бы уже в России”. На вопросы его старые кавказцы отвечали: “Дедушка наш этого не любит; он знает, что мы и без приказания рады ему”. В самый день приезда Ермолова, после полудня, в лагере поднялась суматоха: кто в чем был, выскакивали из палаток и бежали на алазанскую дорогу. Он бросился за ними. “Что такое?” “Едет, едет”,– отвечали ему солдаты. И вот, верхом на небольшом горском коне, в простом наряде, ласково приветствуя толпившихся солдат, показался Ермолов; весело и почти бегом следовал за ним батальон ширванцев. Неподдельная радость сияла на. лицах солдат и встречавших, и сопровождавших своего любимца; офицеры также выходили на дорогу запросто: они были большей частью в бурках и в косматых шапках. Каждый спешил взглянуть на Ермолова. “Алексей Петрович никого не осыпал наградами, был скуп на деньги, и несмотря на все это,– говорит очевидец,– войска любили его. Мне, находившемуся тогда в семейном кругу солдат, возможно было убедиться в этом. Войска видели в нем не начальника только, а и человека; и этим-то он привораживал к себе солдатские сердца”.
Не всем, однако, понятна была эта простота отношений между войсками, закаленными в боях, и вождем, водившим их к победам. К числу таких именно людей принадлежал, между прочим, и генерал-лейтенант Красовский, только что назначенный тогда начальником двадцатой пехотной дивизии. Он приехал в лагерь за Алазань, дня три спустя после прибытия туда Ермолова, и нашел свою дивизию уже перенявшей некоторые обычаи кавказских войск. В оставленных им записках он с раздражением говорит о замеченном им отступлении от формы в одежде солдат и офицеров, считая это “поселяющим при первом взгляде отвращение и разрушающим дисциплину”. Красовский передает, между прочим, что, осматривая полки, он с удивлением с первого шага заметил в них какое-то уныние, которое объяснялось, будто бы, холодным приемом Ермолова, не сказавшего ни одному полку даже обыкновенного приветствия: “Здорово ребята!” Мало того, Ермолов не захотел, будто бы, иметь при себе в карауле солдат Нашабургского полка, сказав, что на новые войска положиться не может, и заменил их ширванцами.
Нужно думать, однако, что Ермолов просто пожелал, чтобы в карауле у него были любимые им ширванцы, и нашабургцам обижаться здесь было нечего. Без сомнения, все это могло поразить Красовского как человека нового среди кавказской обстановки, привыкшего к совершенно другим порядкам. Удивительным показалось ему и то, что войска расположены были на небольшой площадке в каре, “с такой осторожностью, как будто бы их окружала многочисленная армия”; и Закаталы показались ему, незнакомому с горской войной, местом совершенно доступным, “не имеющим не только никаких укреплений, но даже и того непреоборимого препятствия природы, о котором так много говорили”. Так опрометчиво судили многие, приезжавшие тогда из России и не знавшие ни быта кавказского солдата, ни кавказской природы и связанных с ней опасностей, ни характера горских народов, с их оригинальным способом войны. Красовский был между тем одним из лучших боевых генералов того времени. Не лишнее, однако, сказать, что он принадлежал к числу открытых недругов Ермолова.
Личное присутствие грозного главнокомандующего в русском отряде не замедлило оказать магическое действие на джарцев. В лагерь явились их старшины, изъявляя покорность и прося пощады. Они представили аманатов из лучших фамилий, выдали захваченных ими пленных, обязывались выслать призванных к себе на помощь лезгин и уплатить все нанесенные жителям Кахетии убытки.
Ермолов дальновидно рассчитал всю выгоду мирного исхода затруднений с джарцами. Действия против них оружием могли стоить значительных потерь, тем более, что, осматривая 14 числа позиции неприятеля, Ермолов нашел их, в противоположность мнению Красовского, “чрезвычайно твердыми”. Да и потери эти, в конце концов, грозили остаться совершенно бесполезными, так как, по удалении войск,– как бы ни были блестящи успехи их,– джарцы снова могли занять свои крепкие позиции, и, озлобленные, тем с большим рвением предались бы набегам и разбоям, как это было двумя десятилетиями раньше. И дело, таким образом, не подвинулось бы вперед ни на шаг. Ермолов принял поэтому благосклонно изъявления покорности и именем императора объявил джарцам забвение их измены; он только обратил им в наказание содержание значительного числа войск, оставленных на зиму, “что они весьма чувствуют и признают справедливым”, как он доносил государю.
Нужно было, однако, позаботиться о том, чтобы, в случае новой попытки к возмущению, иметь возможность беспрепятственно приблизиться к обычной позиции их в Закаталах. С этой целью, часть весьма богатых садов, окружавших Джары в виде густого леса, была вырублена, а несколько хороших домов в самом селении сломано. Джарцы беспрекословно подчинились этим распоряжениям и не сделали во все время ни одного выстрела против русских. Все данные ими обещания они с точностью исполнили, и скоро лезгины ушли от них в свои горы. Ермолов, со своей стороны, приказал князю Эристову отойти с войсками от селения, чтобы стесненные в нем жители могли разойтись по своим деревням.
Устроив здесь дела, Ермолов 27 декабря возвратился в Тифлис, а войска распущены были на зимние квартиры: князь Эристов с грузинским и ширванским батальонами возвратился в Кахетию; полки двадцатой дивизии, Козловский и Нашабургский, с легкой артиллерийской ротой, отправились в Шекинское ханство, где к ним присоединились еще три полка второй уланской дивизии, вместе с конной батареей. В Джарских владениях, под начальством генерала Красовского, остались; Серпуховский уланский полк, егерская бригада двадцатой дивизии и Севастопольский пехотный полк, смененный в Елизаветполе Крымским. Так простояли они до следующей весны, испытывая большие затруднения в продовольствии, так как земля была чрезвычайно истощена и лезгинами, и русскими. Тем не менее, в течение всей зимы спокойствие нигде не нарушалось. Случались, конечно, мелкие разбои, так, например, Красовский доносил, что В марта двое рядовых, вышедших за хворостом, были захвачены лезгинами, и один из них найден в кустарнике израненным,– но это были такие случаи, каких невозможно устранить в своевольной, привыкшей к разбоям стране, и во времена глубокого мира.
К январю 1827 года весь обширный район прикаспийских ханств и земли джарских лезгин, таким образом, затихли. В Дагестане также было спокойно, и только в Табасарани, от берегов Самура и до самого Дербента, долго еще шли разбои. Однажды сильные шайки мятежников напали даже на селения преданных России беков и были отбиты только благодаря упорному сопротивлению. В помощь бекам послана была татарская конница, и с ее прибытием табасаранцы хотя и отступили, но беспорядки не прекращались: мелкие шайки заходили даже в Кубинскую провинцию, и там нападали на оплошных солдат и казаков. Источником всех этих волнений был некто Кирхляр-Куди-бек, бывший майсюм Табасаранский, изгнанный за несколько лет перед тем из своих владений. Теперь, пользуясь общей смутой, внесенной персидским нашествием, Кирхляр задумал оружием возвратить утраченную власть и, в свою очередь, изгнать преданного нам Ибрагима-бека Карчагского. Чтобы прекратить волнения, генерал-майор Краббе поручил командиру Куринского пехотного полка, подполковнику Дистерло, вступить в Табасараньи обеспечить, по крайней мере, сообщения между Кубой и Дербентом. Дистерло выступил со своими куринцами 23 декабря и на пути соединился с конницей Аслан-хана Казикумыкского и Гамза-бека Каракайтагского. Большая часть приморской Табасарани тотчас заявила покорность и дала присягу; но жители девяти селений бежали в горы и на предложение Дистерло возвратиться в свои дома не отвечали. Дело не обошлось без серьезного столкновения. Случилось, что Аслан-хан со всей конницей отдалился от пехоты и наехал в густом лесу на многочисленную партию. Завязался упорный бой; табасаранцы были разбиты, но победа недешево досталась и русским приверженцам: владетель Каракайтага Гамза-бек был убит, и вместе с ним выбыло из строя до шестидесяти всадников. Дистерло не имел, однако, достаточных сил, чтобы проникнуть в самые горы и окончательно подавить восстание. Он ограничился тем, что оставил две роты с Одним орудием для прикрытия дороги в Кубу, а с остальными отошел в Дербент. Но результаты его похода сказались скоро. Кирхляр-бек, отчаявшись найти убежище в терекеменских селениях бросился в Вольную Табасарань. Но вольные табасаранцы уже сами искали покровительства России, и 27 января 1827 года добровольно присягнули на подданство. Чтобы не нарушить священного обычая гостеприимства, они, правда, отказались выдать Кирхляра, но в то же время предложили ему или самому явиться к русскому начальству, или оставить их землю. Кирхляр отправился в Дербент и безусловно передал участь свою на милосердие государя. Мятеж, казалось, потух. Но в этой стране, издавна своевольной и буйной, веками накоплявшей в себе горючие материалы, спокойствие не могло быть прочно; вспышки продолжались. В апреле месяце, случилось дерзкое нападение на мельницу, стоявшую почти под самыми стенами Дербента. Семь человек Куринского полка, посланные туда для перемола провианта, оказали, однако, упорное сопротивление, но двое из них были все-таки убиты. На тревогу поднялся весь дербентский гарнизон. Партия скрылась, и не было возможности узнать, из каких людей она состояла. Сначала полагали, что то были вольные табасаранцы; казикумыкский хан писал, что они собирают злонамеренные шайки, которые могли отважиться и на такое дело, зная, что в Дербенте нет достаточно войск, чтобы их преследовать. Но дело объяснялось, однако, персидскими прокламациями. Распространенные в крае, они нашли себе отголосок в Аварии, и сын известного Сурхая Казикумыкского, Нох, стал во главе движения. Со значительной аварской конницей спустился он с гор, прошел Кубачи и уже приближался к Вольной Табасарани. Там он думал соединиться с каракайташами и, общими силами, вконец разгромить владения преданных России карчагских беков. Дела принимали серьезный оборот. Собственные выгоды Аслан-хана заставляли его зорко следить за этим сборищем, потому что всякий успех мятежа грозил прежде всего отторжением от него Казикумыка и низложением власти его даже в Кюре. И вот, в то время, когда аварцы двигались их Кубачей, Аслан-хан со своей конницей занял терекеменские селения. На помощь к нему подошли из Дербента три роты Куринского полка с тремя орудиями. Решено было защищать от Ноха только деревни, лежащие на плоскости, так как вдаваться в горы с таким малым отрядом было не безопасно. К счастью, дела неожиданно приняли опять благоприятный оборот. Несколько волостей, уже волновавшихся, сведав о приближении войск, сами просили карчагских беков ходатайствовать за них перед русским правительством. Эта перемена в настроении жителей поразила мятежников, и Нох остановился. Состояние края было напряженное. Но худой мир лучше доброй ссоры, и надо было пока довольствоваться этим. На всякий случай Краббе потребовал, однако же, в Дербент еще две роты Куринского полка из Бурной.
Так слагались обстоятельства в Табасарани. Но они, по отдаленности от театра войны, не могли обнаружить на нее почти никакого влияния; спокойствие в ханствах совершенно обеспечивало тыл русской армии, шедшей в Персию, чего именно только и добивался Ермолов.
Иное значение имело неусмиренное возмущение в ханстве Талышинском. Еще будучи в Баку, Ермолов получил известие, что талышинский хан строит укрепление в гористой и покрытой дремучими лесами местности, чтобы оттуда делать набеги за Куру и тревожить с фланга русскую коммуникационную линию. Но Ермолов не считал нужным принимать против этого какие-либо меры, не располагая для того свободными силами. Он справедливо рассчитывал, что появление русских войск за Араксом само собой не только водворит повиновение в Талышах, но и поднимет мятеж в соседней с ними Гилянской провинции против самой Персии. Расчеты его были впоследствии оправданы обстоятельствами.
Не лишнее сказать, что в те тревожные времена. Россия неожиданно нашла себе сильного союзника за Каспийским морем, в лице Туркменского народа, издавна отличавшегося враждой к персиянам. Есаул Лалаев, посланный Паскевичем в 1830 году в Туркмению, доносил оттуда, что туркмены, кочующие у персидских берегов Каспийского моря и по рекам Атреку и Гюргеню, давно уже ищут только случая, чтобы вступить в подданство Русской империи, и в доказательство своей преданности рассказывали ему, что в 1826 году, когда началась война между Россией и Персией, они со своей стороны предприняли целый ряд нападений на Хоросанскую область. Граница Персии была опустошена и залита кровью. Туркмены возвратились с триумфом; но торжество победы омрачено было внезапной смертью их старого и знаменитого вождя, Бута-хана, прозванного в народе Грозным: он был предательски убит, уже по окончании набега, своим же туркменом, подкупленным персиянами. По смерти его вступил в управление страной старший в роде, двоюродный брат покойного, Султан-Мамед – человек кроткий и лишенный слуха. Только это обстоятельство и помешало дальнейшему развитию кровавой войны, и спасло пограничное персидское население от новых ужасов свирепого туркменского нашествия.
В общем обстоятельства сложились, таким образом, весьма благоприятно, сгладив невыгодное впечатление и уничтожив результаты успехов персиян, приобретенных имя в первое время вторжения в русские пределы. Наступила возможность с возвращением весенних дней внести русское оружие в сердце Персидской монархии.


XIV. ЗИМА В КАРАБАГЕ (Последние действия Мадатова)

Смутно началась в Карабаге зима 1826—1827 года. Волнения, вызванные вторжением персиян и разбудившие в своевольном народе дремавшие хищнические инстинкты, не сразу могли улечься. Войска, зимовавшие там, конечно, удерживали наружное спокойствие; но в сущности никакого спокойствия не было. Извне происходили разбои и грабежи со стороны кочевых народов, живших на границах России; внутри – ходили прокламации карабагского хана, сулившие всем под персидским владычеством золотые горы и поддерживавшие в беках дух мятежа и необузданной жажды старинного своеволия. Мадатов зорко следил за всем, что происходило в крае, и принимал свои меры. Рассчитывая на свое личное влияние, один, часто без русского конвоя, он продолжал объезжать те местности, где можно было ожидать вспышек бунта, и его отважная личность и спокойная речь образумливали население.
Но против разбойничьих набегов пограничных кочевников требовались более действенные средства. Уже вскоре после расформирования отряда Паскевича, дела приняли такой оборот, что Ермолов признал необходимым Допустить военную экспедицию за границы Карабагского ханства. Он свиделся с Малаховым в первых числах декабря, в Нухе, и поручил ему, соединившись с отрядом полковника Мищенко, пройти за Аракс и дать хороший урок кочевым племенам, беспокоившим Карабагское ханство. Ермолов рассчитывал, что племена эти, вытесненные с Муганской степи внутрь Персии, внесут туда необузданность и своеволие и неминуемо произведут большие беспорядки в Карабаге, а быть может и около самого Тавриза.
Паскевич донес государю об этом обстоятельстве в том смысле, что тут произошла простая замена его, неугодного Ермолову, Мадатовым, и что не стоило расформировывать и вновь сформировывать отряд для похода, так как отряд Мадатова если и был меньше, то на каких-нибудь тысячу человек. Но в такой постановке вопроса лежало недоразумение. Для действий против разбойничьих племен не нужна была армия с расчетом на борьбу с правильно организованными силами неприятеля, а подвижной отряд, с начальником, близко знакомым со всеми мелочными обстоятельствами в крае и с характером местного населения,– отряд, по произволу дробящийся и собирающийся, действующий без заранее определенных планов и распоряжении. Такой случайный отряд и формировался теперь, причем Ермолов, распустив раньше отряд Паскевича, совершенно избегал на целый месяц затруднений, связанных с продовольствием в Карабаге сильного корпуса. И он поступил так, хотя и предвидел, что его распоряжения могут отозваться неудовольствиями со стороны Паскевича. Вызывая к себе Мадатова в Нуху, он писал ему от 20 ноября из Шемахи:
“Повидайтесь с Паскевичем перед отъездом, чтобы не навлечь на себя неудовольствий, к которым он, кажется, готов. Не раздражайте могущественного”.
Так или иначе, но экспедиция была решена. Ермолов отдавал ее судьбу в надежные руки. “Желаю вам успеха и не сомневаюсь в нем,– писал он Мадатову из Джар.– Не теперь знакомлюсь, я с вашей храбростью, и потому советую вам быть осторожным. Если что случится с начальником, не всегда между подчиненными сохраняется порядок. Дай вам Бог счастья, любезный князь”.
Мадатов собрал свой отряд при Ах-Углане и выступил к Араксу. Одному батальону сорок второго егерского полка, подкрепленному карабагским ополчением, приказано было расположиться выше Худоперинского моста и стараться переправить на русский берег некоторые кочевья, между которыми было много увлеченных из русских пределов, или отдалить их от границы оружием.
28 декабря, в сильный холод, войска Мадатова, соединившись с подошедшим из Джавата отрядом полковника Мищенко[5], перешли через Аракс вброд, по пояс в воде. Всегда решительный и быстрый в своих действиях, Мадатов форсированным маршем через Дарауртское ущелье прошел до речки Самбура и внезапно появился перед кочевавшими здесь шахсеванцами. Татарская конница и армяне бросились на кочевья. Застигнутые врасплох, враги рассеялись, и в руках Мадатова осталось до двадцати тысяч овец, верблюдов и лошадей. Вслед за тем пятьсот семейств карабагцев и ширванцев, уведенных персиянами и теперь, при перемене обстоятельств, ограбленных и брошенных на произвол судьбы, явились к русскому отряду, прося позволения возвратиться на родину.
Князь Мадатов оценил дальнейшую возможность наступательных действий. Он понял, что нужно по крайней мере еще раз сильно поразить кочевников, чтобы распространить страх в персидских пределах, а для этого необходимо заставить всех их сосредоточиться в одно какое-нибудь место, и лучше всего в Мешкинский округ. И вот Мадатов распускает слух, что двигается в Талышинское ханство. Кочевавшие там шахсеванцы невольно поддались дальновидному расчету Мадатова и бросились спасаться – именно в Мешкинский округ, так что там сосредоточилось почти все пограничное кочевое население. Этого только и хотел Мадатов. 1 января он вдруг повернул назад – и с передовыми войсками, состоявшими из двух казачьих полков и татарской конницы, внезапно напал на кочевья. Там никто не ожидал нападения, и, пораженные ужасом, кочевники бросились бежать в разные стороны. Потеря их людьми была не велика, но они оставили на месте десять тысяч рогатого скота, шестьдесят тысяч овец и, наконец, до двух тысяч верблюдов, послуживших, впоследствии, в кампанию 1827 года, для перевозки в действующую армию провианта.
Теперь перед Мадатовым лежал открытый путь внутрь персидских земель. Бегущие шахсеванцы повсюду распространяли ужас и смятение, и занятие русскими Лори (Ларр), главного города Мешкинского округа, произошло даже без попытки к сопротивлению со стороны персиян. 2 января, совершив трудный переход через глубокие снега, покрывавшие огромный горный хребет Сават-Гядич, появился Мадатов у ворот этого города и был встречен начальником округа Ата-ханом и его братом, Шукур-ханом, поспешившими принести покорность.
Под распущенным георгиевским знаменем Грузинского полка, присягнули они на верность русскому государю. В Лори явилась к Мадатову из Ардебиля депутация от Шагагинского народа, с просьбой о покровительстве и с известием, что собранные Аббас-Мирзой регулярные войска распущены по домам. Мадатов успокоил их. Пользуясь благоприятным расположением умов, он оставил в Лори батальон пехоты с казачьим полком, чтобы прикрыть обратное переселение выведенных персиянами множества семейств ширванцев и карабагцев, а с остальными войсками двинулся на Агар, главный город Карадагского ханства.
Быстрая молва предшествовала ему, и страх распространился далеко по соседним городам и селениям. Начальник Агара со всем семейством заранее бежал в Тавриз; гарнизон, состоявший из полутора тысяч сарбазов, рассеялся.
5 января русский отряд занял селение Насир-Абат. Здесь к Мадатову явилась депутация от Карадагского ханства с изъявлением покорности. Жители сами жгли персидские магазины с провиантом и фуражом, войска разбегались.
6 числа малочисленный русский отряд отпраздновал на чужой земле, вдали от родины, день Богоявления. Совершен был священный обряд православной церкви, и крест Спасителя, при громе пушечных выстрелов, погрузился в воды Агар-чая.
На следующий день, не доходя 17 верст до Агара, Мадатов остановился. Кавалерийская партия в двести человек была отправлена вперед, для обозрения города. Но предосторожность оказалась излишней. Народная депутация сама явилась в русский лагерь, прося пощады городу. Мадатов именем императора обещал ее.
Войска стояли на этом пункте до 9 числа, пока не были собраны все русские подданные, рассеянные в Карадагском ханстве. По всей Персии, между тем, шла тревога. Были достоверные известия, что в самом Тавризе уже ожидали появления русских, и Аббас-Мирза высылал по ночам свою казну и сокровища, готовясь и сам выехать из Тавриза со всем своим двором при первом известии об опасности.
Мадатов не имел, однако, намерения продолжать экспедицию и доносил Ермолову, что выступит в обратный путь 9 числа. Но в то именно время, когда он готовился к этому, получено было известие, что сын талышинского хана и с ним шахсеванцы, в тылу у него, напали на карабагские семьи, возвращавшиеся на родину. В справедливом негодовании и в пример другим, Мадатов разорил жилища шахсеванцев от реки Агар-чая до большой Ардебильской дороги и истребил все запасы их хлеба и фуража.
Медленными маршами и небольшими переходами, чтобы не утомлять усталые войска, двигался Мадатов к пределам России. Он прошел через Муганскую степь к Араксу и 17 января, переправившись на русский берег при Эдибулуке, вступил в Карабаг. Полковник Мищенко берегом Аракса прошел на свою прежнюю стоянку, в селение Джеват. Мадатов поехал в Тифлис, чтобы видеться с Ермоловым.
Экспедиция принесла весьма важные плоды. Она была предпринята в суровое время года, когда только знакомство с краем, уменье водить войска и деятельная заботливость князя Мадатова предохранили отряд от значительных потерь, которые все исчерпывались только четырьмя рядовыми и двумя казаками; имея во всем довольство, солдаты охотно преодолевали неимоверные трудности по дорогам, почти непроходимым. Но это-то именно обстоятельство и покоряло персидских подданных, показывая им русскую силу. Особенно изумлялись они трудному переходу через гору Салват, где снег был глубиной в аршин и мороз при резком ветре доходил до девятнадцати градусов. И одного появления русских войск было достаточно, чтобы все жители той местности смирились. Результаты этого были блестящие. Шахсеванский народ, гордый и славившийся своей конницей, поплатился за свои набеги чувствительными потерями, а присяга его русскому царю должна была научить персидское правительство не полагаться на народ, видя, как легко и охотно он переходил на сторону России. Пощаженное Карабагское ханство, где городу Агару и жителям не было сделано ни малейшего вреда, могло служить ручательством для всех племен, что власть России не будет так тяжка, как власть персиян, если бы некоторым из этих племен довелось стать под русское подданство. До трех тысяч семейств, ушедших с персиянами и теперь возвращенных на родину, горьким опытом узнали, как мало могли они надеяться на защиту Персии, не предохранившую их от ограбления ее же подданными. Во всей стране распространен был страх, ставший основанием смут и неповиновения жителей Аббасу-Мирзе. Истребление же заготовленного персиянами провианта уничтожало возможность скорых наступательных действий Персии против русских владений со стороны Карабага. И все эти обстоятельства были созданы почти без потерь.
Паскевич, систематически осуждавший действия Ермолова, правда, писал государю о своих опасениях, что экспедиция будет иметь весьма невыгодные следствия. Он полагал, что раздраженные персияне будут мстить грабежом армян за нашествие русских; что удержаться в Карабаге войскам невозможно; что пехота должна будет весьма терпеть без теплой одежды, кавалерия тем более,– и обе к весне не в состоянии будут действовать; что, наконец, это движение за Аракc заблаговременно заставит неприятеля быть осторожным и собрать свои силы. Но действительность не оправдала всех этих предсказании, русские войска не думали оставаться в Карабаге долго и воротились почти без потерь; устрашенные персияне не вымещали на армянах свои неудачи, а неприятельские войска и вовсе не могли собраться в значительных силах на границах России, так как все продовольственные средства их здесь были уничтожены. Экспедиция Мадатова привела, поэтому, к результатам как раз противоположным тем, которые предсказывал Паскевич.
Рассчитывать, однако, на прочную покорность кочевников, на совершенное прекращение ими разбоев по Карабагской границе, конечно, было бы ошибочно. В своевольных и буйных племенах, населявших эти места, всегда могли найтись предприимчивые люди, готовые рискнуть своей головой в дерзком предприятии. Правда, ошеломленные нашествием Мадатова, они на время притихли. Но настал февраль месяц, и разбои возобновились. И время, и обстоятельства для этого должны были казаться персидским кочевникам удобными, да и самая цель их была весьма определенная: в Карабаге шла заготовка провианта, формировались транспорты для будущих действий русского отряда,– и неприятелю естественно было позаботиться мешать этому своими нападениями. Безопасности в Карабаге, действительно, не было. Там уже не только женщина с блюдом золота на голове, как это было до персидской войны, но даже и вооруженные команды, если они были недостаточны, могли ходить только с большой осторожностью. До чего дороги сделались опасными даже внутри самой страны, могут свидетельствовать следующие случаи:
Однажды, в феврале, из Шушинской крепости отправлена была, под прикрытием небольшой команды, партия транспортных волов в, окрестную деревню, где были изобильные подножные корма. По дороге один из волов пристал, и команда, оставив при нем двух рядовых, пошла дальше. На следующий день оба солдата найдены были в ста саженях от дороги – с отрезанными головами.
В другой раз, жители одной из покинутых армянами деревень, Горовлы, собравшись в числе семнадцати человек, вздумали съездить на старое пепелище, лежавшее поблизости Аракса, чтобы забрать припрятанные там пшеницу и ячмень. В деревне они застали персиян, и одного из них схватили. Пленный показал, что шайка принадлежит к отряду Багир-хана, который с четырехтысячной конницей стоит за Араксом, выжидая только случая, чтобы ворваться в Карабаг. Пока армяне забирали пшеницу, прискакала новая толпа персиян, и горовлинские жители, в свою очередь, вынуждены были обратиться в бегство, бросив и пленного, и все свои вьюки. Персияне преследовали их ружейным огнем и трех из них ранили.
Спустя несколько дней после того, сильная партия, действительно, перешла Аракс и бросилась на две деревни, Гарив и Горанзур. Армяне отстояли деревни, но потеряли человек десять убитыми и свои стада. По собранным сведениям оказывалось, что персидское правительство нарочно держит в сборе кочевые племена с тем, чтобы делать большими партиями набеги в русские границы и наносить возможный вред карабагским жителям. И кочевники действовали с необыкновенной дерзостью. В течение нескольких дней, в окрестностях одного Ах-Углана, убито было трое армян, несколько ранено и одиннадцать захвачено в плен; сверх того, угнано более двухсот голов скота, что сильно подрывало в крае русские перевозочные средства. Подполковник Миклашевский, с батальоном егерей, по тревоге ходил преследовать партию, но настигнуть ее не мог. Дерзость персиян возросла до того, что они подъезжали даже к тем местам, где стояла пехота, будучи уверены, что она их не догонит; обывательских же караулов они вовсе не боялись, зная, насколько те беспечны и вялы.
Только один раз удалось настигнуть разбойничью партию, да и то благодаря лишь необычайно энергичному преследованию со стороны русского офицера. Дело было 15 марта. Зааракские хищники напали на курганское селение Агнус, и пока они его грабили, один из куртин, вырвавшийся из рук разбойников, успел добежать до деревни Каладараси, где квартировала рота егерей. Оттуда немедленно вышел прапорщик Хвостников с тридцатью егерями и пятидесятые конными армянами. Когда он прибыл в Агнус,– деревня уже была разграблена и неприятель удалился к Араксу. Хвостников бросил пехоту напустился в погоню с одними армянами. На пути настойчивым, энергичным требованием заставил он присоединиться к себе татарский караул поручика Сафар-Али-бека, поднял всех жителей попутных деревень, – и хищники были настигнуты. Малейшая попытка с их стороны к сопротивлению – и партия была бы истреблена совершенно; но персияне поняли это и бросились бежать в разные стороны. Тем не менее разнокалиберная русская милиция положила девять человек на месте, двух взяла в плен, а главное – отбила назад стада и добычу.
В таком положении застал Карабаг Мадатов, вернувшийся из Тифлиса в начале апреля. С приездом его жители тотчас стали бдительнее отправлять свою службу, и набеги со стороны Асландуза уменьшились. Но зато значительный отряд неприятельской конницы появился в окрестностях Мигри и стал грабить селения по реке Бургушату. В той стороне совсем не было русских войск, и князь Мадатов должен был оборонять границы одной карабахской конницей. Он сумел, однако, внушить татарам доверие к себе и заставил их исполнять свою волю.
Так наступила весна, а с ней вместе и возможность открыть военные действия против персиян. В предстоявшей кампании, по принятому плану, Мадатову отведена была крупная роль и предстояли действия вполне самостоятельные. В то время, как главные русские силы, под личным начальством Паскевича, готовились вступить в Эриванское ханство, он со своим карабагским отрядом должен был прикрывать левый фланг действующего корпуса, охранять Карабаг и, наконец, смотря по обстоятельствам, способствовать главным силам овладеть Нахичеванью. Достигнуть этих целей можно было или пассивной обороной берегов Аракса, или же внезапным и сильным вторжением в персидские пределы к стороне Агара и Ардебиля.
5 апреля карабагский отряд сосредоточился у Ах-Углана и отсюда подвинулся еще вперед, на речку Черекени. Наличные силы Малахова состояли в то время из трех пехотных и трех казачьих полков, при двадцати четырех орудиях, да ожидался еще сорок первый егерский полк, находившийся уже на марше из Грузии.
Неприятель также собирал свои силы. Было известно, что у Худоперинского моста стоял Багра-хан с двухтысячным отрядом сарбазов и с конницей, при двух орудиях; далее, в Хан-Баге, напротив Маральяна, ширванский, шахсеванский и другие ханы собрали свои иррегулярные полчища; в Асландузе стояла тысяча человек ардебильской конницы. По достоверным известиям, пятнадцать орудий, под прикрытием пехоты, двигались из Ардебиля к Араксу. Говорили также, что Аллаяр-хан с тридцатитысячной армией находится в одном переходе по ту сторону Тавриза, но куда он возьмет направление, к Эривани или к Карабагу,– было еще неизвестно.
При таких условиях Мадатов предпочел идти за Аракс, чтобы не дать времени неприятелю усилиться,– идти немедленно, не ожидая ни егерей, ни транспорта. 16 апреля войска двинулись уже от Черекеня. На походе получено было известие, что сильная неприятельская партия появилась в тылу отряда, около Герюс, и после двадцатичетырехчасового боя с армянами, разграбила селение Вундерли и угнала весь скот. Мадатов не обратил на это внимание, зная неизбежность подобных происшествий, которые прекратятся сами собой, как только русские знамена появятся на правом берегу Аракса,– и торопился захватить переправу.
18 апреля, не доходя двенадцати верст до Худоперинского моста, Мадатов отправился вперед с тремя казачьими полками и занял высоту, командовавшую над всей окрестностью; здесь расположилась донская батарея и метким огнем через речку заставила стоявший там батальон сарбазов отодвинуться в горы. Между тем подошла русская пехота и стала лагерем почти в виду неприятеля.
Переправы через Аракc, однако же, не было. Река была в разливе, а Худоперинский мост был разломан персиянами так, что от него остались лишь ближайшие к берегам полуразвалившиеся своды, да и те прикрыты были с левого берега каменной башней, стоявшей здесь в виде предмостного укрепления. Тем не менее, Мадатов предпринимает целый ряд действий, окончившихся завладением переправы для русских войск.
На следующий день, 19 числа, рота егерей, предводимая подполковником Миклашевским, пошла вперед и, под огнем неприятеля заняла позицию, шагах в восьмидесяти от моста, на возвышении, обнесенном каменной оградой. Неприятель зашевелился. Два батальона сарбазов и сильная конница придвинулись также к реке и стали в ста саженях, по ту сторону моста. Армяне говорили, что за этими двумя батальонами со стороны Тавриза тянутся значительные силы. Но им мало времени. В бездейственном созерцании друг друга простояли противники весь этот день, а ночью рота егерей, с капитаном Калачевским, скрытно вышла из лагеря и, в двух верстах выше по Араксу, принялась устраивать плоты из леса, заготовленного там для починки моста. Шум топоров привлек внимание персиян, и работу пришлось производить уже под учащенным огнем неприятеля. Тем не менее, к утру плоты были готовы. Правда, они никуда не годились, потому что, сделанные из тяжелого дубового леса, едва держались на поверхности воды; но дело было не в плотах. Неприятель, ожидая в том месте переправы, сдвинул туда большую часть своих сил, а подполковник Миклашевский, воспользовавшись этим, кинулся из своего окопа и внезапно овладел стоявшей перед мостом укрепленной башней. Гарнизон ее был истреблен, а с русской стороны ранены поручик Макаров да шесть егерей,– и это была вся потеря, которую понес Мадатов в трехдневной перестрелке с неприятелем.
С особенным уважением говорит Мадатов в своем донесении, что семь человек, разжалованных в рядовые: Окулов, Веденяпин, Зубов, Рудницкий, Ляшковский, Титов и Фитиолин, желая кровью загладить свои проступки, стали впереди охотников, штурмовавших башню, и своей грудью проложили дорогу к победе. Из них Фитиолин тяжело был ранен пулей навылет. Здесь же получили первое боевое крещение и полки, пришедшие из России, Козловский и Нашебургский.
Пока егеря, овладевшие башней, расположились по самой реке, в ложементах, секретно приготовленных ими еще ночью, козловские и нашебургские стрелки в лодке переправились на ту сторону Аракса и, подкрепленные метким картечным огнем казачьих орудий, действовавших под командой есаула-линейца Зубкова, вынудили неприятеля отойти от берега. Весь пятитысячный персидский отряд удалился.
Так, с неимоверными трудностями открыта была, наконец, переправа через Аракc, и Мадатов готовился к движению вперед. Но здесь внезапно были прерваны его действия. В тот же день, среди его боевых распоряжений, ему доложили о приезде из главного штаба курьера с депешами. Это было приказание Паскевича сдать отряд генералу Панкратьеву и ехать в Грузию... Через полчаса в лагерь приехал и сам генерал-майор Панкратьев.
Прощание князя с отрядом было трогательно,– велика была привязанность к нему солдат и офицеров. Не останавливаясь в своем имении, он, на пути, в последний раз взглянул на родные места и поехал в Тифлис.
Блестящая жизнь князя Мадатова, знаменитого не одной только деятельностью в Кавказской войне, в славе которой ему принадлежит немалая часть, а и вообще в летописях всей русской кавалерии,– весьма любопытна и поучительна. В ней только и можно найти объяснение необыкновенного нравственного обаяния этого человека на всех, кто имел честь становиться под его знамена и делить с ним боевые труды и заботы.
Князь Валериан Григорьевич Мадатов родился в Карабаге,– стране искони воинственной,– и впечатления юных лет, конечно, не могли не отразиться на всем складе его умственной и физической жизни. Храбрость была качеством ему прирожденным, и все свои награды, все почести он взял с острия сабли, и запечатлел их своей кровью. Сирота с детства, он был обязан своим возвышением единственно себе, и протекция не играла в его жизни ни малейшей роли по той простой причине, что ее у Мадатова не было. Только тот,– говорит один из его современников,– кто видел князя Мадатова в пылу сражения, под градом пуль и картечи, может судить, до какой степени храбрость может быть увлекательна и как одно появление перед войсками таких вождей, как Мадатов, служит вернейшим залогом победы.
В царствование императора Павла Петровича, Мадатов приехал в Петербург с одним из своих соотечественников, Меликом Джемшидом. Юноша пленился блестящей гвардией; но пока он хлопотал, чтобы его приняли в русскую службу, Джемшид должен был вернуться в Карабаг; вместе с ним уехал и Мадатов, не имевший средств остаться в столице без Джемшида. Так он и заглох бы в Карабаге, в своей прародительской чохе. Но судьба уже успела отметить будущего героя: император как-то вспомнил о молодом горце, которого видел раз на разводе, и узнал, что тот вернулся в Карабаг, не успев определиться в гвардию, приказал привезти его назад с фельдъегерем. Мадатов явился, был определен подпрапорщиком в лейб-гвардии Преображенский полк, с титулом князя, а с производством в офицеры переведен подпоручиком в армию.
Так человек, которому судьба отводила в будущем такое блестящее место в немногочисленной плеяде русских кавалерийских вождей, начал свою службу в пехоте, в Менгрельском полку, с которым и выступил в турецкую кампанию 1808 года. С этих пор начинается его боевая известность. Командуя ротой, Мадатов, менее чем в два года, получил Анну и Владимира с бантами, Анну на шею, золотую шпагу за храбрость и чин капитана. Но уроженцу Карабага, страны отважных наездников, пехотная служба представляла мало простора; он рвался в кавалерию, и в феврале 1810 года ему наконец удалось осуществить свою заветную мечту: он был переведен в Александрийский гусарский полк ротмистром. Не успел он еще доехать до полка, как было получено известие о производстве его в майоры за прежние боевые отличия. В настоящее время такие поздние переводы из пехоты в кавалерию показались бы чем-то совсем необычайным: Но тогда подобные случаи бывали нередко. И не один Мадатов, многие знаменитейшие боевые русские кавалеристы вышли именно из рядов пехоты. Проще были тогда специальные требования от кавалерии, ближе стояла она к действительным боевым потребностям, и развитие духа преобладало в ней над технической стороной дела.
И вот пехотный майор, надев гусарский ментик, явился в Александрийский полк, издавна славившийся в сражениях “яростью ударов”, и тотчас получил эскадрон. Полк был в то время на походе к Шумле, и 12 июля, при селении Чаушкиой, произошло первое дело, в котором Мадатову пришлось участвовать с гусарами. Здесь, на глазах своих новых товарищей, врубился он со своим эскадроном в пехотную колонну – и возвратился назад с турецкой пушкой. Первый бой – и уже право на Георгия! Храбрые александрийцы увидели в Мадатове достойного сотоварища, и положение его в полку упрочилось сразу. Нужно сказать, что Александрийским полком командовал в то время полковник Ланской, убитый в 1814 году под Краоном, человек блистательной храбрости, которой завидовал даже сам Мадатов. Однажды, в десятом году, завязалась жаркая битва под Шумлой. Ланской ввел в дело весь Александрийский полк. Гусары шли на рысях; Мадатов видел, как Ланской ехал перед первым эскадроном, окруженный своим конвоем, в числе которого был юнкер Новинский. Полк уже близко подошел к турецкому ретраншементу, когда Ланской скомандовал: “Марш-марш”. Он первый вскочил в укрепление, и, вырвав из рук турецкого байрактара знамя, бросил его Новинскому, крикнул: “Юнкер! Вот тебе георгиевский крест!”
Такая беззаветная отвага воодушевила всех александрийцев, и нелегко было состязаться с ними в храбрости. Но Мадатов жадно искал случая выделиться из среды даже таких сотоварищей,– и случай к этому не замедлил представиться.
Это было 26 августа, в генеральном сражении под Батиным, где граф Каменский разбил сорокатысячную турецкую армию. Когда началось дело, Александрийский полк стоял на левом фланге. Офицеры собрались около своего командира, Ланского, и слушали рассказ его про одного майора, получившего при Екатерине небывалую в этом чине награду – Георгия 3-ей степени. Мадатову, бывшему при этом, так захотелось Георгия (награды за Чаукиой еще тогда не вышли), что он обратился к Ланскому с вопросом: что ему сделать, чтобы получить георгиевский крест? Ланской шутя указал на четырехтысячную колонну турецкой кавалерии, шагом выезжавшую из лагеря, и сказал: “Разбей их!” Мадатов крикнул двум эскадронам: “За мной!” – и бросился на неприятеля. И Ланской, и товарищи Мадатова не успели прийти в себя, как два эскадрона русских гусар столкнулись со всей четырехтысячной массой турецкой кавалерии. Неприятель, однако, дрогнул – так стремительна была атака Мадатова,– и лощина на протяжении нескольких верст покрылась трупами изрубленных турок... Бой окончился поздно; войска вернулись в лагерь ночью, а утром 27 августа курьер из главной квартиры привез Мадатову пакет: это был георгиевский крест, пожалованный ему за дело под Чаушкиоем. За Батин его произвели в подполковники.
Отечественная война застала Мадатова уже в звании командира Александрийского гусарского полка, входившего тогда в состав третьей западной армии. С этим полком он участвовал в сражениях под Кобриным, под Городечной, в целом ряде кровопролитных битв на Березине, был произведен в полковники и получил алмазные знаки ордена св. Анны 2-ой степени.
Любимой поговоркой Мадатова в то время было: “Берегу полк, как невесту, но придет час, и я не пожалею ни людей, ни лошадей”. И час этот пробил в роковой день 11 ноября, под Борисовым, когда русский авангард, разбитый и отброшенный, должен был отступать через Березину по узкому, длинному мосту, загроможденному столпившимися на нем обозами и артиллерией. Положение было критическое. Мадатов решился остановить неприятеля, – это было единственное средство спасти остатки нашей пехоты и дать возможность убрать хоть часть застрявшей на мосту артиллерии. Он выдвинул вперед четыре эскадрона александрийских гусар и, проскакав по их фронту, сказал: “Гусары! Смотрите: я скачу на неприятеля! Если вы отстанете – меня ожидает плен или смерть! Ужели вы в один день захотите погубить всех своих начальников?” И, не ожидая ответа, он круто повернул коня, дал шпоры и помчался на неприятеля. Гусары не отстали от него – и, под огнем двадцати орудий, врубились в пехоту. Французские латники, в свою очередь, обхватили русских гусар с флангов и с тыла... Дорого стоил александрийцам этот кровавый бой, но они восстановили честь русского оружия, спасли артиллерию и дали возможность пехоте отступить без больших потерь. Подвиг Малахова был оценен историей. Известный военный писатель, граф Бисмарк, в своем сочинении о коннице называет действия Мадатова под Борисовым – образцовыми. Борисов доставил ему в полковничьем чине золотую саблю, осыпанную бриллиантами.
Война за независимость Германии дала Малахову случаи к новым блестящим отличиям. Первая встреча с французами за рубежом русской земли произошла у него под Калишем, 1 февраля 1813 года. Малахову, с двумя эскадронами гусар, удалось разбить здесь сильную французскую конницу. Но в эту минуту, когда неприятель дал перед ним тыл, показались два саксонские батальона, которые шли, свернувшись в густую колонну. В пылу одушевления, Малахов тотчас повернул на них; но неприятель был силен и, остановившись, спокойно выжидал атаки. Малахов понял, что сломить такую пехоту трудно. Но военное счастье редко изменяет истинной отваге. Он стал впереди гусар и сам, во главе дивизиона, кинулся на неприятеля... Залп, ответный крик на него: “Ура!” – и гусары врубились в пехоту. Две пушки и саксонское знамя захвачены были с первого удара. Пехота, разорванная в рядах, дралась, однако, штыками, но, смятая и стоптанная, бросила наконец оружие. Два батальона и командовавший ими генерал граф Ностиц были взяты в плен. Малахов получил за этот блестящий подвиг орден св. Георгия 3-ей степени и, таким образом, был одним из весьма немногих офицеров в русской армии, имевших в чине полковника и бриллиантовую саблю, и Георгия на шее.
Затем Мадатов с отдельным отрядом блокировал крепость Глогау, сражался под Люценом, участвовал в нескольких отважных партизанских поисках и был в битве народов под Лейпцигом. Здесь, в пылу одной из атак Александрийского полка, он был жестоко ранен пулей в левую руку, но не сошел с коня и не оставил поля до окончания битвы. Это крайнее напряжение воли дорого стоило Малахову: сильная потеря крови и несвоевременная перевязка настолько ухудшили состояние раны, что болезнь надолго приковала Мадатова к постели. Это было причиной, что он не мог участвовать в кампании 1814 года. Но Мадатов не был забыт: государь пожаловал ему чин генерал-майора и орден Владимира 3-ей степени, а прусский король прислал ему орден.
Посетив Париж уже по заключении мира, Мадатов хлопотал о переводе его в корпус графа Воронцова, оставляемый во Франции. Но в это время уже состоялся приказ о назначении его на службу в отдельный Грузинский корпус. И вот Мадатов, за шестнадцать лет перед тем покинувший родину бедным, никому не нужным сиротой, теперь возвратился в нее правителем трех мусульманских ханств: Ширванского, Шекинского и Карабагского.
С этого момента начинается славная боевая деятельность Мадатова на Кавказе, навеки связавшая имя его с целым рядом выдающихся событий кавказской войны. Войска, предводимые им, проникали в такие места, в которых еще никогда не бывала нога победителей, и где народ не знал, что значит быть побежденным. Его видели в своих стенах неприступные аулы Лаваши и Хозрек; горы Дагестана склоняли перед ним свои непокоренные головы, а Шамхорское поле дало его имени неувядаемый блеск. Ермолов высоко ценил победы Мадатова, но еще выше ставил нравственное влияние, которое он приобретал над побежденными народами и которое было так сильно, что заставляло недавних врагов становиться под знамена Мадатова и идти на бой со своими единоземцами. Так было в Каракайтаге, в Табасарани и Казикумыке, так было и во время персидской войны, в Казахской дистанции. Скупой на награды, Ермолов не жалел их для Мадатова: за Табасарань и Башлы он получил анненскую ленту, за Акушу – алмазные знаки Анны 1-ой степени, за Казикумык – Владимира 2-го класса, за Шамхор и Елизаветполь – чин генерал-лейтенанта и вторую бриллиантовую саблю.
Не все, конечно, подобно Ермолову, умели ценить эту энергичную и плодотворную деятельность Мадатова. На самую память его брошено несколько жестких обвинений, в которых ему не пришлось найти всеобщего оправдания, хотя, конечно, и были люди, лучше понимавшие его и его положение. Следя за его управлением татарскими провинциями, многие и при жизни его и после находили в его действиях нечто азиатское, произвольное и деспотичное, от чего будто бы он сам, уроженец Азии, воспринявший с детства все политические и общественные понятия ее, не мог отрешиться в течение всей своей жизни. Что в его действиях был этот характер,– оспаривать никто не будет; но ему есть другое, более веское и логическое объяснение. Нужно представить себе этот край, в котором ничто не уважается, кроме силы и власти, край, только что перешедший из рук ханского произвола под господство закона и не утративший ни одной черты в понятиях, которыми объяснялась и поддерживалась деспотичная власть, чтобы понять, что Мадатов, коротко его знавший, только приноравливался к его обычаям и нравам. Так, чтобы вызвать необходимое обаяние своей власти, он, как рассказывают, донося о всех предположенных им смертных приговорах, вместе с тем всегда представлял народу дело в таком свете, что он своей властью казнит и имеет на то право; и это было целесообразно с нравами и понятиями мусульман. Не нужно, притом, забывать и другой стороны деятельности его, той, что знание края давало ему постоянную возможность исправлять ошибки других. “Справедливость,– говорит один из современников Мадатова, бывший вместе с ним позже в Турции,– может быть достигнута только сравнением того, что совершил князь, с тем, чего не сделали или что испортили другие... Грузия была свидетельницей того же, что происходило на моих глазах в Турции. Делались огромные ошибки; князь исправлял их, и в то время, когда им уже были сорваны лавры, являлись распоряжения, мешавшие ему доплести из них венок...”
Падение Ермолова увлекло за собой и его любимого сподвижника. Мадатов сошел со сцены кавказской войны не обиженным только, но глубоко и несправедливо оскорбленным. Имение в Карабаге, оставленное за ним высочайшей волей не без политических расчетов, послужило для Паскевича главным предлогом к его обвинению и создало нарекания, мрачной тенью отразившиеся не только на нем, но и на самом Ермолове,– честность которого уже отмечена историей.
В тягостном и непривычном бездействии пробыл Мадатов в Тифлисе целые пять месяцев. Наконец, через Дибича ему удалось добиться позволения приехать в Петербург. В то время шли уже приготовления к турецкой войне, и Мадатов был прикомандирован к третьему пехотному корпусу, входившему в состав действующей армии. Там, на Дунае, с небольшим отрядом он овладел двумя турецкими крепостями, Исакчей и Гирсовым, и отстоял селение Проводы, расположенное у подошвы Балкан. “Ура! Любезный князь,– писал ему граф Воронцов из-под Варны,– я знал, что герой Дагестана будет героем и в Балканских горах”. Четырнадцать знамен и девяносто восемь орудий были трофеями Мадатова в эту кампанию. И несмотря на все это, неблаговоление Паскевича так сильно отражалось на службе его, что Мадатов за весь этот поход получил только одно “монаршее благоволение”. Наконец, уже в начале 1829 года, он был назначен начальником третьей гусарской дивизии. И вот, на тех самых полях, на которых за двадцать лет перед тем Мадатов получил георгиевский крест, теперь пришлось ему встретиться опять с александрийцами, уже входившими в состав его дивизии. “Ну, слава Богу,– шутил он с гусарами,– мы опять увидим турок. Только вы, братцы, их всех не рубите; за пленных дают по червонцу – сгодится, а лошадей их мы маркитантам за долг отдадим”. И гусары восторженно глядели на того, чье имя давно уже тесно связалось с их полковой славой.
В это. время имя Мадатова почти не упоминалось в реляциях, но популярность его в армии была велика. Вот как описывает, между прочим, один артиллерийский офицер свою встречу с ним в кампанию 1823 года, около Пазарджика.
“Батарея наша поднялась на небольшое возвышение, свернулась в колонну и остановилась для привала над берегом речки. Офицеры собрались на правый фланг, раскинули бурки, и денщики засуетились у походного завтрака.
– Кто это скачет на вороном коне? – спросил один из офицеров, поглядывая на большую дорогу.
– Господа, это какой-то генерал,– сказал капитан и, застегнув лядунку, пошел к первому орудию.
Все встали.
Через минуту подскакал к батарее гусарский генерал, высокий и статный, с белым крестом на шее. Он был молодец в полном значении этого слова.
– Здравствуйте, артиллеристы! – сказал он весело, сдержав коня у зарядного ящика, возле которого стояли офицеры.– Поздравляю вас с войной! Мы подеремся славно – я это вам предсказываю. Надобно только выманить этих мусульманских собак в чистое поле, а тогда и нам, гусарам, будет работа... Я знаю турок, я с ними вырос... Я вам пророчу, господа, что через год вы все вернетесь в Россию с георгиевскими крестами.
Капитан заметил, что без особенного случая трудно заслужить этот крест.
– Какой тут случай! – возразил генерал, играя поводьями своего коня, который так и рвался под лихим всадником.– Была бы охота да отвага! Знаете ли вы, как добываются георгиевские кресты?
И он рассказал о сражении под Батиным.
– Это было дело знатное,– заключил генерал, покручивая свои длинные усы,– оно утешает меня даже под старость. Дай Бог и вам когда-нибудь поработать таким же манером... А пока прощайте! Увидимся под Варной!..
С последними словами он круто повернул коня и поскакал по дороге в Мангалию. Впоследствии мы узнали, что это был известный по необычайной храбрости генерал-лейтенант князь Мадатов, который так блистательно начал и так печально окончил турецкую кампанию”.
Первое дело, в котором гусары Мадатова приняли серьезное участие, было сражение при Кулевче, открывшее, как известно, русским войскам путь за Балканы. На другой день после этого боя Мадатов был послан прервать сообщения разбитой турецкой армии с Шумлой. Турки, заметив движение, выслали из крепости трехтысячную конницу. Этого только и ждал Мадатов. Гусарские полки Александрийский, Ахтырский и Белорусский понеслись в атаку. Командир, из первых врезавшийся в ряды неприятеля, собственноручно вырвал знамя Ахмет-бея, командовавшего конницей в Шумле; другое знамя взяли гусары. После недолгого боя, турки, сбитые с поля, бросились в ближайший пехотный лагерь. Гусары в быстрой погоне пронеслись между двумя передовыми редутами, обдавшими их картечью, и на плечах бегущих ворвались в лагерь. Пехота, застигнутая ими врасплох и не успевшая построиться, частью была изрублена, а частью укрылась во рвах и между палатками.
Подвиг гусар этим не ограничился. Быстрым поворотом направо Мадатов успел отрезать другую пехотную колонну, поспешно отступавшую в Шумлу из соседнего лагеря, и на глазах гарнизона истребил ее так, что лишь ничтожные остатки успели укрыться в тех самых редутах, которые охраняли Шумлу и теперь одни возвышались среди опустевшего, покинутого врагами поля. Оба эти редута смотрели, однако же, грозно... Вооруженные полевыми орудиями, они имели солидный профиль и глубокие рвы. Атаковать их одной конницей было делом неслыханным. Но Мадатов давно привык к неслыханным подвигам. По одному слову его Александрийский полк в карьер подскочил ко рвам, спешился и с саблями наголо полез на приступ. Редут был взят, и в руках гусар очутилось два знамени и два орудия. Небольшая часть гарнизона успела, однако же, спастись поспешным бегством и укрылась в другом редуте. Неустрашимые гусары, предводимые Мадатовым, бросились туда. Ахтырцы спешились. Сильный батальный огонь, картечь и целый батальон штыков, стоявших на валу, остановил порыв храбрых. Мадатов один подъехал ко рву и, зная турецкий язык, уговаривал их сдаться. Вместо ответа турки дали по нем залп, но в это время подоспела пехота – и редут взят был штыками.
Это дело третьей гусарской дивизии было необыкновенным подвигом. В военной истории не много найдется примеров, где бы гусары, с саблями в руках, брали укрепленные лагеря и штурмовали редуты, защищенные пехотой. Если бы множество блистательных дел в прежние войны с турками, французами и, наконец, на Кавказе давно уже не провозгласили Мадатова баловнем военного счастья, то уже одной этой атаки было бы достаточно для увековечения его известности.
Дибич был в восторге от этого дела. “Мадатов,– писал он государю,– отбросил вышедших из Шумлы полторы-две тысячи турецких всадников на их передовые редуты, гусары вели себя тут самым блистательным образом, особенно Александрийские, предводимые Муравьевым, который собственноручно взял пашинское знамя. Впереди всех находился сам Мадатов, Его гусары, бросившись на редуты, спешились и, действуя саблями, взяли первый из них; другой редут был взят пехотой. Двенадцать знамен и пять орудий были трофеями этого славного дела”.
Вот что отвечал на это письмо государь: “... Что за молодцы эти прекрасные войска, эти дорогие ратные товарищи, и как я сожалею, что более не с ними! Что за геройские полки: двенадцатый егерский и Муромский[6] и храбрые Александрийские гусары! Вот подвиги, которые должны быть отмечены в истории нашей армии!” Государь щедро наградил всех участников сражения; командиры Александрийского и Ахтырского полков получили георгиевские кресты; Муравьев – тоже, обоим полкам пожалованы знаки на кивера за отличие, Мадатов был награжден орденом св. Александра Невского.
Но это был последний подвиг и последняя награда Мадатова. Еще с прошлой зимы князь чувствовал сильную боль в левом боку – следы пережитых им огорчений. Он не обращал на болезнь никакого внимания и, после Кулевчинского боя, остался под Шумлой в составе блокадного корпуса. Между тем, снова и снова сыпались на него нравственные унижения. Интриги, происки, клевета людей, старавшихся, в угоду Паскевичу, чернить сподвижников Ермолова, не оставляли преследование Мадатова и в Европейской Турции. Из-под стен Шумлы он должен был отвечать на разные вопросные пункты, посылаемые ему Паскевичем. по невыносимым обвинениям. Доносы на него вызывались путем в высшей степени бесцеремонным. Так, в крепости Шуше, барабанным боем на улицах приглашали жителей подавать жалобы на князя Мадатова. Особенно досаждало ему дело о незаконном завладении имением в Карабаге, несмотря на то, что у Паскевича в руках были подлинные рескрипты императора Александра, которыми утверждались за ним эти имения. Преследование Мадатова дошло до того, что за небольшие долги, которые он легко мог покрыть собственными средствами, был продан в казну за ничтожную сумму его тифлисский дом, и Мадатов не был даже предупрежден об этом. И все это делалось в то время, когда Мадатов геройски дрался под Шумлой, когда, несмотря на болезнь, в короткое время проявившую опасные симптомы, он беспрерывно делал поиски в тылу неприятеля.
Но чаша оскорблений наконец переполнилась, здоровье князя рухнуло окончательно. В последний раз он выступил из лагеря 28 августа к городу Тырнову. Очевидцы рассказывают, что, томимый грустным предчувствием, Мадатов как бы нехотя выступал из лагеря и во все продолжение похода был, против обыкновения, не весел, даже мрачен. Погода была сырая, туманная; отряд делал переходы чрезвычайные, по восемьдесят верст в сутки,– и эта экспедиция лишила Мадатова последней силы. Случилось, что на возвратном пути, 31 августа, верстах в пяти от русского лагеря, услышаны были ружейные выстрелы. Мадатов остановил отряд и послал узнать о причине. “Если турки сделали вылазку,– сказал он,– мы ударим им в тыл и отрежем от Шумлы”. Но тут же он начал жаловаться на нестерпимую боль в левом боку, слез с лошади и лег на разостланной бурке. Между тем ординарец возвратился с донесением, что это русская пехота стреляет в цель. Мадатов с большим трудом сел на лошадь и, уже совершенно больной, возвратился в лагерь. 2 сентября открылось у него внезапно сильное кровотечение из горла,– и через два дня его не стало.
Так угасла жизнь, полная сил, энергии и честных намерений, когда Мадатову не было еще и сорока девяти лет от роду. Весть о его кончине глубоко опечалила армию. Дибич почтил память его слезой и сказал знаменательные слова: “В Мадатове наша конница лишилась русского Марата!”
И это быта не фраза. Мадатов обладал замечательной храбростью, которая не бледнела ни перед какой опасностью, ледяным хладнокровием, которое не смущалось никакой неожиданностью, и, что всего реже,– тем нравственным мужеством, которое не пугается никакой ответственности. Смелый в решении, он был необыкновенно быстр в исполнении, и эта-то быстрота служила верной порукой успеха, по-видимому, в самом дерзком, залетном, отважном предприятии. Даже турки – и те сожалели о нем. Великий визирь, в знак уважения к памяти Мадатова, открыл для него ворота неприступной Шумлы и принял в ее стены прах смелого воина. Гроб из лагеря до самой крепости несли на себе попеременно гусары и офицеры третьего пехотного корпуса. У самых ворот Шумлы печальное шествие остановилось. Войска преклонили знамена и оружие, раздалось церковное пение,– и пушечные выстрелы отдали последнюю земную почесть тому, кто так любил внимать им на поле битвы. Когда окончилась лития, ворота отворились – и процессия вступила в Шумлу. Турки, однако же, впустили в город изо всего конвоя только конный взвод Белорусских гусар (тогда полк принца Оранского) с их трубачами. Толпы народа, привлеченные зрелищем пышного погребения русского генерала, сопровождали гроб Малахова до самого кладбища. Печальные звуки труб изредка прерывали глубокую тишину, царившую в толпе, которая сама заботилась о том, чтобы ничем не нарушить мрачной торжественности погребального обряда. Медленно тянулось шествие по узким улицам Шумлы, впервые еще видевшей в стенах своих вооруженного неприятеля, и наконец достигло ограды христианского храма, где могила и приняла бренные останки героя. Впоследствии, по окончании войны, тело Мадатова было перевезено, его женой в Петербург и ныне покоится в Адександро-Невской лавре. Большой четырехугольный мраморный мавзолей покрывает собой прах доблестного рыцаря. Памятник замечателен своей простотой и изяществом; на нем нет ни резьбы, ни вычурных украшений, и только наверху сияет золотой крест, рельефно выделяясь на фоне черно-серого мрамора. С одной стороны его барельеф, изображающий лавровый венок, надетый на рукоять меча. С другой – простая, крупная надпись: “Генерал-лейтенант князь Валериан Григорьевич Мадатов. Родился 18 мая 1782 года. Скончался под Шумлой, 4 сентября 1829 г.” С третьей: “Княгиня Софья Александровна Мадатова, рожденная Саблукова. Родилась 21 ноября 1787 года; скончалась 4 сентября 1875 года”. Супруги, скончавшиеся в один и тот же день, 4 сентября, погребены под одним камнем, навеки скрывшим от глаз людских того, кто, усыновленный Россией, отплатил ей всей горячей преданностью своего сердца, растерзанного людской несправедливостью.


XV. ПЛАНЫ ВТОРЖЕНИЯ В ПЕРСИЮ

В 1827 году, с появлением полях подножного корма, русским войскам предстояло внести войну в пределы Персии. Во всю предшествовавшую зиму, после изгнания персиян из пределов России и замирения ханств, вырабатывался план предстоявшей кампании и приготавливались к ней средства. Так как медлительные действия Ермолова не вполне соответствовали видам императора, то первоначальный план был составлен в Петербурге и сообщен Ермолову для общих соображений. Заключался он в следующих двух проектах:
По первому из них, вслед за прибытием в Грузию двадцатой пехотной и второй уланской дивизий, русские войска, сосредоточенные в Карабаге, тотчас должны были перейти Аракc и начать наступательные действия через Агар на Тавриз, имея наблюдательные отряды к стороне Лори и Ардеби-ля. Этим маневром предполагалось отвлечь сюда внимание неприятеля от Эривани, куда между тем должны были направиться главные силы, под личным предводительством Ермолова. Вступив в Эриванское ханство, он не должен был останавливаться для осады крепостей, а оставив перед ними только наблюдательные отряды, продолжать решительное наступление к Нахичевани, Маранду и Тавризу.
Сборным пунктом для главных сил назначалась Дорийская степь. В состав их должны были войти:
Пехота: двадцатая дивизия в полном ее составе. Лейб-гвардии сводный, Тифлисский пехотный и сорок первый егерский полки – все в двухбатальонном составе, и кроме того, восьмой пионерный батальон.
Кавалерия: вторая уланская дивизия, в четырехэскадронном составе, и восемь казачьих полков, из которых два Черноморского войска и шесть Донского.
Артиллерия: Две конные и три пешие роты.
Таким образом, в главном отряде должны были сосредоточиться девятнадцать батальонов, шестнадцать эскадронов, восемь казачьих полков и восемьдесят четыре орудия.
В Карабагский отряд, имевший второстепенное значение, предназначались: три полка Кавказской, гренадерской бригады, Ширванский и Апшеронекий пехотные и сороковой егерский,– все также двухбатальонного состава. Кавалерия должна была состоять из Нижегородского драгунского и трех донских казачьих полков; орудий назначалось сорок восемь.
В Кахетии и на Алазанской линии оставались бы тогда третьи батальоны от полков Грузинского и Ширванского и два казачьи полка. Затем, третьи батальоны от полков Карабинерного, Херсонского, Тифлисского и сорок первого егерского, третьи дивизионы от всех уланских полков, два донские полка, сборный Линейный казачий полк и шесть полевых орудий – должны были образовать главный резерв, который оставался бы в Грузии, под начальством генерала Вельяминова.
Что касается Дагестана, то государь полагал достаточным оставить в крепостях Баку и Дербенте одни гарнизонные батальоны, а весь Куринский пехотный полк, в трехбатальонном составе, и два донские казачьи полка при десяти орудиях, под начальством генерала Краббе, сосредоточить в центральной позиции между Кубой и Старой Шемахой, откуда он мог бы действовать, смотря по обстоятельствам, или в Ширвани, или в Дагестане.
По второму проекту – главные русские силы должны были сосредоточиться в Карабаге и, перейдя Аракc через Худоперинский мост, двинуться брямо к Тавризу. Предполагалось, что этим движением Эриванская и Нахичеванская области будут отрезаны от недр персидского государства, и все продовольственные средства, имеющиеся в них, перейдут к другому русскому отряду, который, наступая из Грузии, предназначался собственно для овладения Эриванской крепостью. В этих видах, к войскам, уже стоявшим в Карабаге, должны были присоединиться из Грузии остальные части кавказской гренадерской бригады, и полки: Лейб-гвардии сводный, Тифлисский пехотный, сорок первый егерский, Чугуевский, Белогородский и Борисоглебский уланские, и два Черноморские казачьи. А для взятия Эривани оставалась бы вся двадцатая пехотная дивизия (12 батальонов), Серпуховскии уланский полк и шесть казачьих. Артиллерия размещалась по этому проекту в обоих отрядах поровну, по шестьдесят орудий.
В Петербурге не только считались легко исполнимыми оба эти проекта, но полагалось вполне возможным, даже и без особых усилий, достигнуть при их посредстве важных результатов.
“Выжидая прибытия подкреплений,– писал государь Ермолову,– не следует упускать, однако же, случая, если бы представилась возможность, и ранее овладеть Эриванью, силой ли оружия, посредством ли денег или тайных сношений с эриванским сардарем... Во всяком случае, желательно не дать персиянам опомниться: стало, чем скорее мы появимся у них, тем считаю лучше”.
Ермолов, однако, не согласился ни с одним из предложенных ему проектов.
“Действовать по двум путям чрезвычайно выгодно,– писал он,– но для этого нужно иметь войск значительно более, нежели назначено. Оба пути, по которым предполагают действовать, не имеют между собой никаких сообщений, и потому каждый отряд должен быть настолько самостоятелен, чтобы мог противостоять всем силам неприятеля. Здесь краткость и удобства сообщений совершенно в пользу неприятеля. Из Тавриза он может, с равным удобством для себя, броситься как к Эривани, так и к Асландузу, сосредоточивая свои силы там, где потребуют обстоятельства. Напротив, наши отряды, разделенные едва проходимыми горами, не могут помогать друг другу и каждый должен рассчитывать только на собственные средства”.
Возможность действий главными силами со стороны Карабага Ермолов вовсе отвергал. Бедность страны, по которой войскам пришлось бы двигаться, требовала снаряжения значительных транспортов, а это, в свою очередь, повело бы к раздроблению войск на этапы, так как транспорты тогда нуждались бы в сильных прикрытиях, чтобы не подвергнуться опасности от шахсеванцев и других кочевых народов, богатых конницей.
Действия в этом направлении на Тавриз, по мнению Ермолова, вовсе не отрезали бы сообщений Азербайджана с Эриванской провинцией, да и Азербайджан сам по себе считается изобильнейшей провинцией Персии, так что неприятелю и не встретилось бы надобности получать продовольствие из Эривани. Наконец, овладев Тавризом, отряд все-таки должен был бы вернуться назад, на помощь к другому отряду, недостаточно сильному, чтобы овладеть Эриванью. Ермолов не думал также, чтобы одно занятие Тавриза могло понудить персиян на какие-либо уступки; напротив, упрочение русских завоеваний покорением крепостей неминуемо должно было заставить их поспешить с заключением мира.
Таким образом, отдавая во всяком случае преимущество первому проекту, Ермолов находил в нем ошибочным то, что в состав второстепенного Карабахского отряда назначены лучшие боевые войска, которые имеют более навыка и опыта.
Петербугским проектам Ермолов противопоставил свой. По его мнению, следовало главные действия направить на Эривань, но с силами гораздо большими, чем предполагал первый петербургский проект, так, чтобы русские войска могли оставлять на своем пути сильные посты для охраны своих сообщений.
Корпусу этому предстояло бы тогда такое разделение: 5 апреля авангард его должен был занять армянский Эчмиадзинский монастырь и учредить там главный этапный пункт до взятия Эривани. Войска же главного отряда, между 10 и 15 апреля, собрались бы в Шулаверах и двумя колоннами направились на Эривань. Здесь одна часть войск должна была остаться для блокирования крепости, а остальные, не останавливаясь, быстро пройти дальше и занять Нахичевань. Отсюда Ермолов предполагал действовать уже сообразно с обстоятельствами, так как в течение июня или около половины июля образ действий персиян должен был бы обнаружиться.
Особый отряд назначался занять Карабаг. Но он должен был быть гораздо слабее предположенного в Петербурге. “Достаточно,– писал Ермолов,– если он будет иметь восемь батальонов и три казачьи полка, при двадцати четырех орудиях. Цель его – охранять наши пределы, прикрывать левый фланг главных сил, наступающих на Эривань, и, смотря по обстоятельствам, содействовать им к овладению Нахичеванью”.
Отряд этот к 15 апреля должен был сосредоточиться к Ах-Углану и перейти сам или выдвинуть свой авангард на ту сторону Аракса, по направлению к Агару, устроив складочный пункт на самой переправе, в особом укреплении. В случае особенно выгодных и непредвиденных обстоятельств, например, внутренних беспорядков в Персии, измены пограничных правителей и тому подобное, можно было решить и дальнейшее наступление его на Тавриз.
План Ермолова основывался на том, что если неприятель всеми силами пойдет в Карабаг (чего, впрочем, ожидать было нельзя, так как он скорее обратится к защите Эривани),– то Карабахский отряд, немного слабейший числом против разбившего персиян под Елизаветполем, будет в состоянии или остановить успехи неприятеля, или, отступая, держаться между Шушой и Елизаветполем. до тех пор, пока главные русские силы не зайдут ему в тыл.
В том случае, если бы Аббас-Мирза обратился на Эривань, навстречу Ермолову,– то персияне должны были бы отделить для наблюдения за Карабахским отрядом значительные силы, чтобы не допустить его действовать в тылу своей армии. Если же неприятель не сделал бы этого и Карабагу не угрожала бы никакая опасность, то Карабагский отряд, оставив в Шуше весь сорок второй егерский полк, должен был идти через Герюсы и Кара-Бабу к Нахичевани, в тыл персиянам.
Не согласился Ермолов и относительно количества войск, которое в Петербурге предположили оставить внутри страны для удержания порядка и спокойствия. Там, например, считали достаточным для Дагестана только одного дербентского гарнизона. Но, по мнению Ермолова, дербентский гарнизонный батальон не был в состоянии охранять ничего, кроме цитадели. На тишину же и спокойствие жителей мог оказать влияние только расположенный близ города батальон Куринского полка, который не допускал табасаранцев и жителей горного Кайтага выходить из гор в сколько-нибудь значительных силах.
“Снять отсюда батальон,– писал Ермолов,– значит отворить ворота в Кубинскую провинцию”. В Буйной менее батальона также иметь было нельзя. Куба, в свою очередь, не могла оставаться без войска, и менее батальона держать там было невозможно. Крепость Баку не имела на Дагестан ни малейшего влияния, но и ее гарнизон должен был быть усилен по крайней мере двумя ротами при двух орудиях,– “иначе может явиться опять какой-нибудь хан, обложит крепость и будет препятствовать пользоваться нам средствами земли”. Таким образом, из всей дагестанской бригады оставались свободными только два с половиной батальона, которые и могли расположиться у Старой Шемахи, как в центральной позиции между Ширванью, Баку и Дагестаном. Наконец, оставить алазанский отряд совсем без артиллерии, как это было предположено, Ермолов опять считал невозможным уже по самому характеру, свойству и духу заалазанских лезгин. Был и еще один пункт, с которым Ермолов никак не мог согласиться,– тот именно пункт, на котором особенно настаивал государь, требовавший, чтобы дивизии или, по крайней мере, бригады действовали бы непременно в полном их составе, отнюдь не раздробляясь по разным отрядам; мера эта казалось ему необходимой особенно по отношению к войскам, прибывшим на Кавказ из России. Против этого мнения Ермолов возражал, что неудобство сводных команд слишком известно, чтобы не стараться избежать их, но что, за всем тем, в Закавказье, более чем где-нибудь, невозможно миновать дробления, и притом именно по отношению ко вновь прибывшей двадцатой дивизии, в которой были люди, никогда не видавшие неприятеля. “Сего,– говорит он,– одного достаточно, чтобы сделать слабым тот отряд, главные силы которого составила бы эта дивизия”.
На основании изложенных соображений, Ермолов составил следующее распределение войск:
Главный корпус, действующий в направлении к Эривани, должны были составлять: Лейб-гвардии сводный полк, три полка Кавказской гренадерской бригады (Карабинерный, Грузинский и Херсонский), Ширванский и Тифлисский пехотные и восьмой пионерный батальон. К ним присоединялись еще четыре полка двадцатой дивизии: Севастопольский, Крымский, и егерские: тридцать девятый и сороковой.
Кавалерия: Нижегородский драгунский полк, вторая уланская дивизия в полном составе, две черноморских и шесть донских казачьих полков.
Артиллерия: пятьдесят два пеших и двадцать четыре конных орудия.
В Карабагский отряд назначались:
Два пехотные полка двадцатой дивизии (Козловский и Нашебургский), егерские полки: сорок первый и сорок второй; три донских казачьих и двадцать четыре орудия.
В Дагестане предполагалось оставить:
Куринский и Апшеронский пехотные полки в полном составе, донской казачий полк и восемнадцать орудий.
В Кахетии и в главном резерве в Грузии должны были остаться те самые войска, которые предназначались петербургским проектом; но число артиллерии значительно увеличивалось; в Кахетию назначалось шесть, а в резерв шестнадцать орудий.
Государь согласился с планом Ермолова и утвердил его 27 января, но с тем, однако, чтобы военные действия начались отнюдь не позже 1 апреля и чтобы конница Карабагского отряда была усилена двумя уланскими полками – Чугуевским и Борисоглебским.
Вместе с тем государь повелел поручить: генерал-адъютанту Паскевичу командование действующим корпусом, под главным начальством Ермолова, которому предписывалось руководствоваться положением о большой действующей армии; генерал-лейтенанту князю Мадатову – Карабагский отряд, генерал-адъютанту Бенкендорфу – авангард главного корпуса; генерал-майору Давыдову – действия с отдельными отрядами, по личному усмотрению главнокомандующего.
Приезд на Кавказ начальника Главного Штаба, генерал-адъютанта Дибича, внес новые недоразумения в отношении плана войны. Между Ермоловым и Дибичем возникает разногласие относительно самого хода кампании. Дибич считал возможным не останавливаться в Нахичеванском ханстве до разъяснений обстоятельств, а в исходе же мая перейти Аракc и быстро овладеть Тавризом; если же и отложить занятие этого последнего до осени, то начать движение никак не позже 15 сентября и притом сразу двумя колоннами: главные силы с карабагским отрядом должны были идти от Нахичевани, а дагестанская бригада, замененная в местах своего расположения новыми войсками, с Кавказской линии,– через Агар. Если бы, по овладении Тавризом, неприятель не принял предложенных ему условий, тогда Дибич предполагал склонить на подданство России соседних ханов Хоя, Агара и Ардебиля и вызвать народное возмущение против Каджаров в самом Тавризе. Не удастся это – продолжать зимнюю кампанию и кратчайшей дорогой, через Султание, идти к Тегерану.
Ермолов, напротив, считал решительно необходимым остановиться в Нахичевани и упрочить за собой Эриванское ханство, прежде чем идти к Тавризу, опасаясь оставить в тылу у себя непокоренную Эривань. Мнение его имело сильное основание. Опасность заключалась не в самой крепости, в а том, что эриванский сардарь, конечно, не стал бы сидеть взаперти, вышел бы с конницей в поле и уничтожил бы наши транспорты и все, что двигалось за войсками; следовательно, мало было оставить отряд под Эриванью, надо было еще отделить значительные силы, чтобы противодействовать сардарю. “Не трудно будет прогонять его за Аракc,– говорит Ермолов,– но столь же легко он опять будет возвращаться, и коннице его нельзя будет помешать действовать у нас в тылу”.
По взятии Тавриза, Ермолов предполагал расположить войска на зимние квартиры и, в случае надобности, предпринять поход к Тегерану уже только весной 1828 года, и не из Тавриза, как думал Дибич, а со стороны Карабага, через Ардебиль, так как ближайший путь, на Султание, представлял тогда чрезвычайные трудности,– летом от сильного зноя, безводицы и бескормицы, а зимой от глубоких снегов, заметающих всю эту равнину.
Дибич остался весьма недоволен возражениями. “Дальнейшие действия по овладении Тавризом рассчитаны Ермоловым так,– писал он государю 10 марта,– что едва ли можно надеяться наверное кончить войну прежде 1829 года. Сие последнее,– прибавляет он,– служит мне только к вящему удостоверению в том мнении об осторожности и недостаточной предприимчивости генерала Ермолова, о которых я неоднократно уже доносил Вашему Величеству”.
Возможно с большой вероятностью предположить, что несогласия эти ускорили удаление с Кавказа Ермолова. По крайней мере, в ответ на приведенное письмо государь, 27 марта, отвечал Дибичу назначением Паскевича на место Ермолова. “Я со вниманием прочел предположение о кампании,– писал он,– и решение по этой части предоставляю Вам и Паскевичу. Что же касается осенней кампании, если персияне окажутся несговорчивыми, то необходимо начать ее взятием Тавриза; а оттуда можно действовать согласно предположенному плану. Во всяком случае,– прибавлял государь,– я воспрещаю по той стороне Аракса принятие всякого заявления подданства России; мы можем признать независимость ханств, но не присоединение их к нашей империи; нам достаточно Эривани с кампанией. Удовольствуемся этим и не зайдем далеко в наших расчетах”.
Так план военных действий был готов, все опасности предусмотрены и указаны Ермоловым. Но исполнение досталось уже на долю Паскевича.


XVI. СМЕНА ЕРМОЛОВА И ПЕРВЫЕ ДЕЙСТВИЯ ПАСКЕВИЧА

Высочайшим приказом, отданным в Петербурге 29 марта 1827 года генерал-адъютант Паскевич назначен на место Ермолова командиром отдельного Кавказского корпуса, со всеми правами, властью и преимуществами главнокомандующего большой действующей армией. Но еще накануне этого дня воля монарха, известная Дибичу, уже объявлена Ермолову. Удаление Ермолова повлекло за собой немедленную смену всех, кто был близок к нему или пользовался его расположением. Оба Вельяминовы отозваны были в Россию, и место начальника штаба занял генерал-лейтенант Красовский, сдавший командование двадцатой дивизией генерал-майору Панкратьеву; помощником начальника штаба, еще при Ермолове, назначен был полковник Муравьев, которого Дибич, как говорят, прочил собственно в начальники штаба, откладывая это назначение лишь до окончания весенней кампании или до осени. Управление гражданской частью и вместе с тем командование всеми резервами, которые должны были остаться в Грузии, вверено новому тифлисскому военному губернатору генерал-адьютанту Сипягину, которого со дня на день ожидали из Петербурга. Двадцать первая пехотная дивизия поручена генерал-лейтенанту князю Эристову, а войска в Кахетии и на Алазанской линии, которыми он командовал,– полковнику князю Бековичу-Черкасскому, вызванному для этого с Кубани. Давыдов остался при армии без всякого назначения.
Место Мадатова, готовившегося начать военные действия из Карабага, предложено было походному атаману Иловайскому, а когда Иловайский решительно отказался от этого назначения, выразив желание сохранить команду только над одними своими казаками,– Карабагский отряд принял генерал Панкратьев; управление же ханствами возложено было особо на полковника князя Алхазова.
Для заведования инженерной частью в действующем корпусе, на случай осады крепостей, Дибич просил о назначении генерал-адъютанта графа Мишо де Баретура, известного еще с отечественной войны, но назначение это не состоялось, и государь прислал на Кавказ начальника инженеров второй армии, генерал-лейтенанта Трузсона. Затем к числу новых начальствующих лиц в Кавказском корпусе принадлежали и два генерал-адъютанта: Константин Бенкендорф и граф Сухтелен,– оба назначенные сюда для участия в персидской войне, оба известные своим образованием, военными заслугами и пользовавшиеся особенным доверием государя. Бенкендорф прибыл еще при Ермолове, Сухтелен ожидался только в июле месяце.
Войска, которые, конечно, не могли не пожалеть старых, любимых начальников, свыкшихся с ними в длинном ряде походов и битв, были воспитаны, однако, в том духе преданности отечеству, который исключает малейший ропот, и начальник уже сформированного тогда авангарда, генерал Бенкендорф, доносил Дибичу, что, при объявлении о перемене главного начальника, отряд его “не изъявил ни малейшего признака неудовольствия, но показал совершенную покорность и ревность в исполнении воинских обязанностей своих”. “Я уверен, по всему мной виденному,– писал со своей стороны и Дибич государю,– что войска здешние в таком устройстве относительно верноподданической их преданности престолу, что никакая подобная перемена не может иметь влияния на их покорность и усердие к службе”.
Нужно думать, что в Персии, напротив, не без удовольствия смотрели на перемены в высшем управлений Кавказским краем. По крайней мере переговоры о мире, затеваемые персидским правительством, носили характер весьма неуступчивый. Еще при Ермолове, в феврале месяце, когда Дибич только что появился на Кавказе, в Тифлис приезжал персидский посол с письмом от тамошнего министерства к графу Нессельроде. Тогда посол этот, при свидании с Дибичем, который считал неудобным отказать ему в приеме, старался оправдать действия персиян поведением русских пограничных начальников. На категорическое заявление ему, что переговоры не могут начаться до тех пор, пока персияне совершенно не признают свою вину в вероломном нарушении мира, что, во всяком случае, переговоры не остановят с нашей стороны хода военных действий, что, к тому же, перемирия Дибич заключить не вправе, за исключением разве того случая, когда персияне в залог искреннего желания мира дали бы те крепости и то пространство земли, которое он, Дибич, почтет нужным от них потребовать,– посол уклончиво сказал, что он не имеет на то полномочия, быть может, рассчитывая, что продолжающаяся зима пока не дозволит русским напасть на персидские земли. Теперь, в апреле, персидское министерство снова вошло в переписку с графом Нессельроде, но поставило вопрос более открыто, соглашаясь уступить России те земли, которые и без того уже, по Гюлистанскому трактату, остались русскими владениями. Переговоры на этих условиях были невозможны; Персии предложили – Аракc границей и сорок миллионов контрибуции, которая должна была сделать персидское правительство более осмотрительным на будущее время. Государь тогда же обратил внимание Паскевича на то, чтобы не допускать к переговорам английскую миссию и отклонять ее посредничество. Это была программа, которой Паскевич и должен был держаться неуклонно. Продолжение войны становилось неизбежным.
Паскевич и Дибич находили, впрочем, что военные действия против персиян и не представят особенных трудностей. Внося изменения в план, составленный Ермоловым, Дибич писал государю: “Надеюсь, что возможно будет занять еще в марте месяце окрестность Эривани достаточным авангардом, и тем спасти тамошних армян и средства к продовольствию; что в первых числах апреля могут начаться действия и главных сил на поддержание авангарда и для совершенного занятия ханств Эриванского и Нахичеванского, а если в оных найдется несколько способов, то полагаю возможным еще до знойного времени овладеть Марандом, где, равно как в Хое, находится много армян,– а может быть и Тавризом”. Так казалось ему легко и просто проникнуть во внутренние владения Персии.
Действительность, однако, не замедлила опровергнуть расчеты, не основанные на близком знакомстве с местными условиями края, и показать, насколько основательны были осторожные соображения Ермолова.
Кампания началась с того, что русский авангард, под начальством генерала Бенкендорфа, действительно, в первых числах апреля, несмотря на бездорожье, выступил из Шулавер и с необычайными трудностями перешел Эриванскую границу. В половине месяца он уже был в Эчмиадзине. Паскевич твердо надеялся, что населяющие Эриванскую область армяне, к которым русское правительство обратилось с манифестом, не только будут снабжать авангардные войска обильным провиантом, как то они обещали, тем более, что при авангарде находился армянский архиепископ Нерсес, имевший огромное влияние на всех приверженцев армянской церкви, но и дадут возможность собрать в монастыре большие запасы для главных сил, вступающих в Эриванское ханство.
“Армянский архиепископ Нерсес,– писал государю Дибич,– принял высочайший рескрипт с глубочайшей благодарностью; рескрипт будет читан в церквах и публикован на армянском языке; он ручается за верность и усердие армянского народа и надеется при благоприятном вторжении в Эриванское ханство найти у тамошних армян еще довольно запасов, в чем и я уверен”. Вслед за авангардом готовился выступить со всеми войсками и сам Паскевич; поход назначен был именно на 24 апреля, с тем чтобы в начале мая быть уже около стен Эривани.
Но все эти предположения оказались неисполнимыми, и Паскевичу пришлось пробыть в Грузии до половины мая. Без сорокадневного продовольствия двинуться в неприятельские земли было нельзя, а транспорты оказались неготовыми. Навигация по Каспийскому морю еще не открылась, и транспортировка запасов из Баку через Зардоб и Карабаг не могла быть организована, а в Грузии много запасов достать было невозможно. Между тем от Бенкендорфа шли нехорошие вести: его отряд голодал и рассчитывал на подвоз продовольствия из Грузии; эриванские армяне, естественно, желавшие прибытия русских, которые защитили бы их от неистовства персиян, будучи истощены пребыванием у них в прошлом году персидских войск, не могли вынести и сотой доли того, на что рассчитывал Паскевич. Приходилось заботиться о доставке запасов и в Эчмиадзин.
Перевозочных средств между тем в распоряжении Паскевича также не оказалось. С большим трудом удалось собрать в целой Грузии только до восьмисот арб и отправить их с продовольствием вперед, в Амамлы. Но за этим распоряжением движение войск должно было остановиться: дороги были адские, и двигавшиеся по ним обозы прекращали всякое другое движение. “По горе Акзабиюк,– доносил офицер, посланный для сопровождения транспортов,– тянутся все восемьсот арб, и вся дорога между Шулаверами и Джалал-Оглы загорожена обозами; от беспрерывных дождей пути так испортились, что головные арбы, вышедшие из Шулавер 24 апреля, прибыли в Джалал-Оглы 4 мая, то есть в десять дней сделали только пятьдесят шесть верст”...
Вразбивку двигавшиеся обозы легко могли подвергнуться опасности от неприятеля, тем более, что о врагах никаких определенных сведений не имелось. От Бенкендорфа знали только, что эриванский гарнизон предоставлен собственным силам и что Гассан-хан со своей конницей оберегает Нахичеванскую дорогу. Но где именно стоит эта конница – не было известно, и это обстоятельство заставляло подумать о мерах предосторожности. Следовало опасаться, что смелый Гассан-хан, сделав большой переход, вдруг появится в тылу Бенкендорфа, в Бомбакской долине, и примется за истребление русских транспортов. И вот, чтобы обезопасить следование этих последних, бригада двадцатой дивизии, переброшенная за Безобдал, заняла Амамлы, и с этих пор только тем и занималась, что сопровождала обозы, двигавшиеся взад и вперед между Джалал-Оглы и Эчмиадзином.
Об Аббасе-Мирзе слухи были различные: одни утверждали, что он собрался было идти за Аракc и остановился лишь вследствие повелений шаха, который, по совету англичан, решил собрать все оборонительные средства для защиты Тавриза; другие уверяли, что в случае движения русских за Аракc, шах, по просьбе своих сыновей, решился дать генеральное сражение на пути к Тавризу и обещал победителя объявить наследником престола; наконец, третьи сообщали Паскевичу, что оба эти слуха не имеют никаких оснований, что план войны персиянами еще не решен и что Аббас-Мирза только что начинает собирать войска в окрестностях Хоя. Неопределенность и неизвестность эта ставили Паскевича в весьма затруднительное положение.
Есть данные предполагать, что и внутренние дела Закавказского края тревожили его. По крайней мере, он обращал внимание князя Абхазова на то, что “отношения наши к карабагцам по прошлогодней их измене сделались довольно щекотливы, и под предлогом действовать в нашу пользу, они могут сообщать вредные для нас сведения неприятелю”. И он предписывал ему иметь за населением строжайший надзор.
Немало стоили забот Паскевичу и тайные сношения его с теми тавризскими жителями, которые были недовольны тогдашним положением дел в Азербайджане и только ждали случая восстать против Каджарского дома. Чтобы волновать их умы и в случае надобности вызвать смятение в самом Тавризе, наполненном скрытыми врагами Аббаса-Мирзы, туда отправлен был тифлисский житель, Якуб Ан-шинов, имевший доступ ко многим правительственным лицам, а между тем распространили слух, что он бежал к персиянам. Посланы были из Карабага и другие люди с той же целью. Но Паскевич, видимо, не доверял ни одному из них. “Препятствуйте,– писал он князю Абхазову,– всякому сообществу и знакомству этих людей с Аншиновым. Круг их деятельности один от другого пускай будет, сколько возможно, особый, ибо предатели, чем менее в соединении, тем безопаснее”... События как бы подтверждали его сомнения, и население Тавриза пока оставалось спокойным.
Среди этих забот, непредвиденных препятствий и неопределенных угрожающих слухов, Паскевичу удалось выехать из Тифлиса лишь 12 мая, а Эривани достигнуть только в половине июня, когда давно миновал уже срок, определенный предусмотрительностью Дибича для возможности овладеть даже самим Тавризом, как сказано выше.
Этот суровый урок, продолжавшийся и позже и оправдавший все колебания Ермолова, был необходим Паскевичу, чтобы вывести его на путь более рассчитанных и сообразных с характером местности действий, тот путь, который единственно мог вывести его к блистательному окончанию войны.


XVII. ЗАНЯТИЕ ЭЧМИАДЗИНА

Ранней весной 1827 года, когда карабагский отряд не открывал еще своих действий, авангард действующего корпуса, в составе двух батальонов Грузинского полка, двух батальонов Ширванского и батальона карабинеров, под начальством генерал-адъютанта Бенкендорфа, 30 марта стоял уже в совершенной готовности к выступлению, за речкой Храмом, в деревне Шулаверах, на пути к Безобдалу. Предполагалось скорое выступление его в Эриванское ханство. Главная цель этого движения была определена еще инструкцией Ермолова и заключалась в защите жителей от персиян, и особенно в сборе продовольственных средств в пространстве между реками Абаранью, Гарничаем и Араксом. Авангард должен был занять как можно ранее Эчмиадзинский монастырь, основав там укрепленный складочный пункт, а затем уже действовать, смотря по обстоятельствам, к стороне Эривани или Сардарь-Абада.
2 апреля, в шесть часов утра, Бенкендорф повел авангард через Акзабиюкские горы. Бездорожица стояла полная. На первых же семи верстах обоз застрял в невылазной грязи, и батальоны, закинув за спину ружья, должны были тащить его на руках. Целый день пробились войска с обозом, так как дорога, никогда на разрабатывавшаяся, теперь, при весенней распутице, была решительно непроходимой. Только к вечеру отряд перевалил наконец через горы и стал по ту сторону их, у Самисского поста. Обозы ночевали в горах и прибыли уже на следующий день после полудня.
В Джалал-Оглы присоединились к авангарду еще батальон тифлисцев, два казачьих полка и двенадцать орудий третьей легкой роты Кавказской гренадерской артиллерийской бригады. Туда же 5 апреля прибыл генерал-адъютант Дибич и сделал войскам смотр, пропустив их мимо себя походным порядком.
Пехота и кавалерия с их обозами прошли спокойно; но с артиллерией вышла целая история. Новицкий, тогда молодой артиллерийский офицер, впоследствии один из видных деятелей Кавказа, рассказывает, что ремонтные лошади, только что приведенные со степей, в первый раз увидели орудия и упряжь, и каждого степного аргамака приходилось подводить к запряжке нескольким людям. Лошади тряслись, били, но кое-как к приезду Дибича были запряжены, и орудия одно за другим вошли в линию. Когда приехал Дибич и прошла мимо него пехота,– очередь дошла до батареи, которой командовал подполковник Эристов. Но едва раздалась команда: “Шагом”,– как первый взвод понесся в карьер, орудия и ящики рассеялись в разные стороны, врезались в пехоту и опрокидывались. Пехоте приказано было остановиться, составить ружья, поднимать пушки, ловить передки. Прочие артиллерийские взводы были задержаны на все время, пока первый приводили в порядок, они этим воспользовались, взяли лошадей под уздцы и сделали небольшое учение. Почва была растворена, колеса глубоко врезались в землю,– лошади утомились и пошли спокойнее.
“Вот вам и чудесные войска Алексея Петровича, всеми расхваливаемые,– заметил Дибич Бенкендорфу.– Какого успеха можно ожидать от подобной артиллерии!”
Но артиллерия эта впоследствии, однако, постояла за себя, и командир именно этой бригады, полковник Долгово-Сабуров, заслужил в Персии георгиевский крест. Сам Паскевич писал по взятии Эривани великому князю Михаилу Павловичу, что “ему, как генерал-фельдцейхмейстеру, конечно, приятно будет услышать о подвигах артиллерийских офицеров, которые покрыли себя славой в нынешней кампании уже при трех осадах”.
Прямо со смотра войска двинулись в поход, и начался трудный перевал через высокий снежный хребет Безобдала. Утро было прелестное. “Мы любовались,– говорит один из участников похода,– на снежные утесы Безобдала, поднимающие свои головы к небу из черного плаща окутывающих их лесов. Горы еще были покрыты снегом, и на белой пелене их красивыми световыми переливами ярко горели и играли лучи восходящего солнца. Самая вершина Безобдала скрыта была в облаках, которые, клубясь по всему гребню, уподобляли его огромному жертвеннику в храме вселенной. Безмолвная и пустынная долина серебряной скатертью расстилалась у преддверия этого храма, где человек является такой ничтожной точкой”.
Солдатам пришлось преодолеть неимоверные трудности. С первых же шагов на крутой Безобдал (“бес его дал” – толковали между собой солдаты), обозы и орудия остановились. Пришлось выпрячь лошадей и тащить тяжелые телеги и пушки на людях. Чем выше поднимались войска, тем более встречали снега и туманов и, наконец вошли в облака, где дорога идет над самым обрывом лесистой пропасти, казавшейся бездонной. К тому же погода с полудня, когда отряд еще не поднялся до половины горы, стала портиться, а к вечеру поднялась вьюга; ветер, дувший до сих пор навстречу, перешел в настоящий вихрь, повалил густыми хлопьями мокрый снег, перемежающийся с дождем, дрогнуло, загудело и застонало ущелье. Дорога окончательно пропала. Ночь захватила батальоны в горах, и они вынуждены были, среди суровой погоды, остановиться под открытым небом.
Нужно было удивляться терпению и мужеству, с которыми кавказские солдаты переносили трудный переход и эту адскую ночь; в рядах их только и слышались походные песни да веселые шутки старых солдат над молодыми, ежившимися от холода. И Бенкендорф восторженно говорит, об этом в своем донесении: “Довольно было одного слова, одного взгляда, чтобы целые роты бросались в воду и в грязь и на плечах вытаскивали обозы”. Николай Павлович своим царским словом почтил эту невидную, но исполненную трудностей службу кавказского солдата: офицерам, участвовавшим в походе, объявлено высочайшее благоволение, нижним чинам – по рублю, по фунту мяса и по чарке водки на человека.
7 апреля войска спустились наконец в Бомбакскую долину. Неприятеля нигде не было видно, а потому, чтобы стянуть обозы и дать солдатам хоть немного оправиться, Бенкендорф сделал дневку, рассчитывая наверстать потерянное время на следующий день усиленным переходом. Для наблюдения за дорогой со стороны Амалов был выдвинут авангард из одной роты пехоты, сотни казаков и двух орудий, под командой князя Северсамидзе.
Кругом, однако же, все было тихо, и отряд 9 числа, уже с меньшими трудностями перевалившись через отлогий Бомбакский хребет, вступил в неприятельскую землю.
Внезапное вторжение русских и быстрое движение их к Эчмиадзину в такое время года, когда персияне считали горные хребты решительно недоступными не только для артиллерии, но даже для легких партий, произвели в татарском населении всеобщую панику. Ликовало только то ничтожное число армян, которых персияне не успели угнать за Аракc и которые теперь, в этом смелом движении русских, видели залог близкого падения персидского владычества, столько веков тяготившего над несчастной страной.
Эчмиадзин, резиденция армянского патриархата, принадлежит к древнейшим монастырям христианства. Ему насчитывают более чем полторы тысячи лет, и им справедливо гордится армянский народ, давно уже утративший свою самостоятельность и подпавший под власть по очереди всех пронесшихся над Азией завоевателей; но ревниво сохранил он веру отцов своих. Церковь получила, таким образом, великое значение в судьбах армянского народа, проникнув собой все проявления его жизни; в ее самостоятельности и силе лежали все надежды армян на лучшее будущее. С течением веков, когда она, среди бедствий войн и разрушения, служила единственным прибежищем, она стала крепкой духовной связью, сплотившей в одно неразрушимое целое весь армянский народ, рассеявшийся по лицу земли, и голос главы ее с одинаковой силой звучал для детей древнего народа в далекой Индии, как и под самыми стенами Эчмиадзина. В деспотической стране, где всякая власть и всякое влияние так непрочны, мимолетны, власть независимого армянского патриарха возвышалась незыблемым колоссом, которого уже не могли свергнуть никакие политические бури. Власть католикоса стояла выше и прочнее всякой светской власти. В то время как последнюю оспаривали между собой различные претенденты, в то время как она переходила из рук Артакуни к Сассанидам, от Сассанидов к византийцам, в то время как нахарары отступничеством или насилием старались вырвать ее друг у друга, власть церковная покоилась на незыблемом основании. Обладание Эчмиадзином, этим жизненным пульсом Армении, отдавало, следовательно, в руки русских ту силу, которой можно было управлять народной массой армян и подготовить в ней надежного и верного союзника. Необходим был только человек, который живым, пламенным словом мог бы расшевелить дремавшие, под гнетом векового ига, народные силы. Таким человеком в описываемую эпоху был, имевший неотразимое влияние на умы современников, армянский архиепископ Нерсес, впоследствии верховный патриарх и католикос Армении.
Личность Нерсеса весьма замечательна. Во время персидской войны ему насчитывали уже шестьдесят шесть лет; но годы не охладили энергии и бодрости святителя, готового пожертвовать всем, чтобы только увидеть освобождение отечества. Паскевич просил его сопровождать отряд до самого Эчмиадзина, с которым соединялись у него все светлые воспоминания его долгой жизни, в котором он получил свое образование, постригся в иноки и из простого монаха, еще в конце прошлого столетия, возвысился до сана архиепископа. Он управлял Эчмиадзином в трудное время цициановских войн и сумел тогда приобрести неограниченное доверие народа, заставив самих, мусульман охранять монастырь от покушений на него своих единоверцев.
Присутствие при русских войсках Нерсеса одушевляло армянский народ, доводило в нем чувство патриотизма до подвигов героизма и самопожертвования, которым удивлялся сам неприятель. Летописи тех времен занесли на свои страницы, например, следующий случай.
Приближаясь к Эчмиадзину, все думали, что персияне будут защищать монастырь, как защищали его во время Цицианова. Но обстоятельства на этот раз слагались иначе. Носились слухи, что монастырь разграблен, но что небольшой гарнизон, в триста-четыреста человек, занимавший его, получив известие о приближении русских, отступил на Абарайскую равнину, где собрана вся персидская конница, предававшая уничтожению продовольственные средства и перегонявшая армян на правый берег Аракса.
Нужно было проверить эти известия, и Нерсес отправил с похода одного армянина, по имени Оганеса Асланьянца в Эчмиадзин, со словесным поручением к тамошним монахам. Но Оганес попался в руки персидского разъезда и был подвергнут допросу.
– Куда ты ехал? – спросил начальник отряда.
– В Эчмиадзин, ага, с поручением от нашего архиепископа.
– В чем же заключается твое поручение?
– Я армянин, ага, и потому не имею права открыть тебе то, что мне поручено под величайшим секретом.
– Хорошо,– сказал хан. – Но что побудило тебя изменить своему государю и передаться русским?
– Вера и святой Эчмиадзин, который соединяет оба народа,– твердо отвечал Оганес.
Хан хлопнул в ладоши. Вошли несколько татар и, по знаку своего повелителя, повалили армянина на землю. Суд персидский короток: явился палач, и несчастному юноше отрезали нос и вырвали глаз.
– Так наказываются изменники,– сказал хан.
И он снова потребовал, чтобы Оганес открыл ему свое поручение.
– Нет,– отвечал армянин.– Я обязан открыть его только Эчмиадзину.
– Так ты не сделаешь этого, дерзкий гяур! – вскричал разъяренный хан, и приказал вырвать у несчастного язык.
Измученного пыткой армянина бросили в поле без всякого призрения. Когда он опомнился, персиян уже не было. Облитый кровью Оганес кое-как ползком добрался до Эчмиадзина. Лишившись языка, он, однако, не потерял способности говорить, хотя говорил медленно и не совсем внятно, и мог все-таки выполнить поручение. Весь русский отряд принял живое участие в судьбе Асланьянца. Бенкендорф исходатайствовал ему золотую медаль и сто рублей пожизненной пенсии.
13 апреля, в прекрасный солнечный день, русский отряд поднялся на последний горный отрог перед Эчмиадзином и стал. Отсюда перед ним развертывалась величавая картина. Среди пустынной неприятельской страны внезапно воздвигались перед глазами солдат высокие купола христианских церквей, величественно возносившие свои золоченые кресты в вышину лазурного неба, и вместе с этим небом отражались они в светлых струях потока. Это и был древний первопрестольный армянский монастырь. Вблизи наружность его, однако же, не поражала ни богатством, ни красотой. Массивные, прочные здания носили яркий отпечаток прожитых ими веков и смотрели угрюмо и мрачно; в сравнении с Русскими монастырями и лаврами Эчмиадзин являлся бедным, хотя и величественным памятником первых времен христианства. Это был убогий схимник перед митрополитом в облачении.
Зато природа и окрестности монастыря были прекрасны в полном значении этого слова. Серебряным венцом горели и сверкали на севере вековечные снега Алагеза; на востоке в смутных очертаниях виднелась знаменитая крепость, прославленная русским оружием, а там, вдали, выделяясь на знойной синеве горизонта, вставали на юге седые вершины библейского Арарата. Эти места были для русских полны воспоминаний исторической славы. Здесь подвизался пылкий Цицианов; здесь в грозном бою, на стенах неприступной крепости, полегла костьми храбрая дружина Гудовича; здесь праздновали свои набеги Несветаев, Портнягин, Симанович; здесь, на этих самых полях гремело русское “ура”, и казалось, тени погибших на них предков витали над головами новых завоевателей, в прозрачной синеве безоблачного неба.
Благоговейная тишина, невольно водворившаяся в рядах войск, прерывалась только тихим шепотом солдатской молитвы. Но вот в соборном храме Эчмиадзина ударил колокол, и мерно потекли его могучие звуки. В торжественном облачении вышло из ворот немногочисленное духовенство монастыря навстречу своему архипастырю и русскому отряду с приветственными кликами: “Да здравствует Николай! Да здравствует повелитель и государь Армении!” Бенкендорф сошел с лошади и, при пении священных гимнов, принял благословение пришедших иноков и приложился к чудотворной иконе Спасителя.
“Воссиял день избавления,– сказал маститый архипастырь Нерсес, обращаясь к эчмиадзинскому монашеству,– и вековая слава Армении вновь оживает на земле под сенью креста, с которым идут к нам русские братья. В призывном голосе вождя их мы видим указание Бога, располагающего судьбами царств и народов. Внимайте этому голосу,– и днесь, аще услышите его, не ожесточите сердец ваших!”
Он облачился в святительные ризы и на коленях, горячо и пламенно молился о спасении родины, о ниспослании ей долгих и счастливых дней под мощным покровом России,– молился о том, чтобы армянский народ “оказался достойным своего бытия и воскрешения из мертвых”... На чуждом и непонятном для русского войска языке совершалась божественная служба, но все молились усердно, как может молиться только человек вдали от родины.
“Молитва,– говорит один замечательный военный писатель,– под небесным сводом, в живом храме божьего мира и его красот, с челом, освещенным лучами солнца,– сколько в ней торжественной силы и наития, волнующего душу! Она свята и торжественна. Она звучит во всеуслышание стихиям. Ей вторит плеск волны, шум ветра, голос птицы, витающей в поднебесьи. Бесконечная синяя даль кругом расширяет смысл слов ее в самую вечность. Это она, солдатская молитва, которая до Бога доходит и за Богом не пропадает”.
По окончании молебствия войска прошли церемониальным маршем и в час пополудни, 13 апреля, заняли эчмиадзинский монастырь. С противоположного берега Абарани, следил за этим торжественным вступлением русских в центр религиозной жизни армянского народа сильный конный отряд, еще накануне наблюдавший за движением русских войск. Во главе его стоял Измаил-ага, один из старейших куртинцев.
Монастырь представлял теперь вид пустынный. Ворота его были завалены камнями, и из всего эчмиадзинского монашества осталось только двадцать два инока,– остальные все увезены были в Эривань; как ни торопился отряд Бенкендорфа, он все-таки опоздал: большинство населения было переселено за Аракc. В опустевшем крае нечем было довольствовать войска, надежды на богатые запасы Эчмиадзина также исчезли. С другой стороны, на скорое прибытие транспортов из Грузии не было никакой надежды. Отряд очутился в отчаянном положении. Паскевич впоследствии обвинял в этом Нерсеса, приписывая бедствия авангарда его честолюбивому стремлению, несмотря ни на что, поскорее занять кафедру в Эчмиадзине, Монахи указывали, впрочем, на две деревни: Нижние и Верхние Айгланлы, покинутые жителями, где, по их соображениям, должно было быть значительное количество хлеба, зарытого в землю. Чтобы разыскать его, Бенкендорф послал две роты Ширванского полка, под командой майора Юдина.
Нижние Айгланлы оказались занятыми персиянами. Укрепившись в садах, за высокими глиняными стенами, встретил неприятель ширванцев сильным ружейным огнем. Это были первые выстрелы начинающейся кампании. Послав известие обо всем Бенкендорфу, Юдин повел решительное наступление и взял деревню. На помощь к нему скоро пришли остальные роты его батальона и две роты карабинеров с сотней казаков и орудием, под командой майора Хамуцкого. Юдин прочно утвердился в деревне.
Войска перерыли деревню, осмотрели окрестности – нигде не было ни зерна хлеба. Юдин порешил идти в Верхние Айгланлы, позже покинутые жителями и не успевшие, как казалось, побывать в руках хищных курдов. На пути, на Абаранском поле, стоял неприятель. Волнистая местность скрывала его силы, но видно было, что он не намерен уступить дороги без боя, и едва отряд тронулся, как курды уже завязали перестрелку. Здесь-то, в первый раз в эту кампанию, русские увидали знаменитую конницу. Не говоря уже о красоте кровных куртинских жеребцов, внушительное впечатление производили сами наездники, исполинский рост которых казался еще громаднее от высоких головных тюрбанов, украшенных перьями и золотом. Когда куртин, гремя и сверкая оружием, бешено несся на своем жеребце, крутя над головой гибкую пику, увенчанную пучком дорогих перьев, он имел поражающий вид, способный, по крайней мере на первых порах, озадачить всякого противника. Донцы поддавались этому впечатлению каждый раз, когда на них налетала курганская конница,– и давали тыл... Кучки застрельщиков также невольно сжимались плотнее. Все это не останавливало, однако, общего наступления. Единственное орудие, бывшее в распоряжении русского отряда, смело выносилось вперед, меткой картечью заставляло куртинцев покидать преследование и расчищало дорогу стрелкам. Командовавший орудием прапорщик Отрада был героем этого дня, и Бенкендорф в своем донесении отдает полную справедливость как его отваге, так и распорядительности Юдина и Хамуцкого.
Усилия русских войск не послужили, однако, ни к чему: Верхние Айгланлы были так же пусты, как и Нижние, и отряду пришлось возвратиться в Эчмиадзин с пустыми руками. К тому же из этой экспедиции Бенкендорф вынес,– как писал он,– печальное убеждение, что донские казаки не могут противостоять пылкости куртинских наездников.
Недостаток продовольствия, угрожавший всему авангарду серьезной опасностью, встревожил Паскевича. В Грузии тотчас сформирован был воловий транспорт. Но так как дожди испортили дороги, и медленность движения обозов была такова, что на переход в тридцать верст, от Шулавер до Акзабиюкского поста, требовалось целых десять-двенадцать дней, причем от изнурения гибло множество скота,– то сформированы были два вьючных транспорта: один на волах, другой на лошадях двух конных черноморских полков, и немедленно отправлен в Эчмиадзин, под прикрытием батальона тридцать девятого егерского полка. Этой мерой имелось ввиду достигнуть и другую цель – усиление отряда Бенкендорфа двумя боевыми казачьими полками, видавшими у себя на Кубани и не такого неприятеля, как курды.
Но пока транспорты шли, Бенкендорф не мог оставаться без продовольствия, и должен был попытаться искать его в окрестностях Сардарь-Абида, с тем, что если не будет никакой возможности овладеть самой крепостью, то направиться через Талынь к Арпачаю и добыть съестные припасы из Карсского пашалыка.
16 апреля весь отряд, оставив в Эчмиадзине гарнизон из батальона ширванцев и сотни казаков при двух орудиях, выступил в поход. Дорогу к Сардарь-Абаду преграждала сильная куртинская конница, отступившая сюда с Абаранского поля. Чтобы отвлечь ее в сторону, Бенкендорф приказал Ширванскому батальону двинуться по эриванской дороге. Часть неприятельской конницы, действительно, направилась в ту сторону и окружила батальон. Граф Бельфорт, командовавший ширванцами, свернул их в каре и два часа отражал яростные нападения неприятеля.
Между тем Бенкендорф продолжал движение вперед. Верстах в двенадцати от Эчмиадзина находится урочище Карасу-Баши, болотистое и густо заросшее крупным камышом. Тут ждала русских отборная куртинская конница под личным начальством Гассан-аги и Измаила хана Айрюкского. Уверенные, что на болотистом грунте, гибельном для кавалерии, легкие и пылкие лошади их легко возьмут верх над казачьими маштаками, изнуренными трудным походом и притом тяжело навьюченными, куртинцы обскакали отряд с левого фланга и стали на высотах около истоков реки Карасу.
Бенкендорфу в первый раз пришлось наблюдать здесь эту типичную восточную конницу. Но он не поддался производимому ею впечатлению и, несмотря на недавно испытанную донцами неудачу в сражении с ней, предвидел, что действительная нравственная сила не на стороне разбойничьего племени. Мужественно выступил он навстречу врагам. Три сотни Карпова полка, по его команде, развернули фронт и направились на центр неприятеля; за ними непосредственно двинулись влево две сотни из полка Андреева и стали обходить неприятельский Фланг; а далее бегом шли две роты тифлисцев, при которых находилось орудие. Пехота не хотела отставать от конницы, и стрелки, хватаясь за стремена, бежали наряду с казаками. Ободренные горячим словом Бенкендорфа, не раз водившего в бой их храбрых отцов, стыдясь малодушия, выказанного ими в деле при Айгланлы, донцы на этот раз с необычайным бесстрашием ударили на курдов. Полковник Карпов и флигель-адъютант граф Толстой – первые врезались в ряды персиян и увлекли за собой казаков. Изумленный неожиданно-стремительным ударом тех, которых его учили всегда презирать, неприятель не выдержал натиска и, сбитый с поля, понесся назад, не успевая даже подбирать тела убитых, которые так и остались разбросанными по всему протяжению боевого поля. Измаил-хан, видя поражение центра, сам бросился в толпу своих бегущих наездников, собрал их и возобновил бой. Но в эту минуту на него наскакал урядник Кульгин, любимец Бенкендорфа, и ударом пики сбил его с лошади. Храбрый Измаил-хан очутился в плену. Весь правый фланг неприятеля между тем был сбит двумя казачьими сотнями, которые вел подполковник Андреев. Тифлисские стрелки, приспевшие вместе с казаками, усилили поражение беглым огнем, а тут подоспело орудие – и выстрел картечью внес новое смятение в ряды врагов. Этим моментом воспользовался Карпов и с громким криком “ура” снова ударил в пики. Тогда вся куртинская конница бросилась бежать и рассыпалась по полю, преследуемая казаками почти до ворот Сардарь-Абада.
“Казаки,– писал об этом сражении Дибич государю,– горя желанием загладить неудачу, понесенную ими в последнем деле при Айгланлы, с невероятным мужеством бросились на курдов, в одно мгновение опрокинули и погнали их”.
Славный день этот стоил казакам двух убитыми и семнадцати ранеными.
Это был еще первый пример поражения отважных курдов донцами, и с этих пор имя Бенкендорфа получило грозную известность во всем Курдистане. Какое значение справедливо придавали современники этому небольшому делу, можно судить уже по тому, что грузинский князь Меликов, посланный в Петербург с известием о победе, как один из наиболее отличившихся участников его был награжден лично императором орденом св. Владимира с бантом и принят корнетом в Лейб-гвардии казачий полк.
Пока донцы управлялись с курдами, подошел весь отряд и расположился бивуаком в трех верстах от Сардарь-Абада.
Был уже темный вечер, когда глазам бывших впереди казаков и татар предстала огромная черная масса, рельефно выделявшаяся на темном небе. То были стены Сардарь-Абада. Бенкендорф, с пятью ротами пехоты при четырех орудиях, в ночном мраке тихо и осторожно приблизился вслед за казаками к персидской твердыне, разведывая, не удастся ли захватить врасплох сонную крепость... Но вдруг сверкнула молния выстрела, глухой удар потряс окрестную долину, и огненное ядро, описав яркую дугу на небе, упало перед русскими колоннами. Движение было открыто. Бенкендорф послал парламентера с требованием сдачи крепости. Комендант отвечал, что он лучше согласится быть погребенным под ее развалинами. Тогда батарея, вызванная вперед, открыла огонь.
Неприятель, со своей стороны, отвечал учащенной пальбой из всех орудий. Здесь едва не был убит и сам Бенкендорф,– граната с потерянной трубкой пролетела от него так близко, что обсыпала его пороховой мякотью.
В крепости от русских выстрелов вспыхнул между тем пожар; там поднялась суматоха. Все ожидали немедленного приступа, но Бенкендорф, удостоверившись в силе укреплений, ограничился рекогносцировкой и на следующий день отошел к Эчмиадзину. Вопрос о продовольствии остался не решенным, и приходилось принять другие меры. На Арпачай, за покупкой хлеба у турок, был послан полковник князь Северсамидзе с шестью ротами пехоты, с казачьим полком и тремя орудиями. Нужно сказать, что Паскевич со своей стороны еще раньше отправил поручика Блома в Арзерум к сераскиру, чтобы получить от него разрешение на покупку припасов во владениях султана. Но и эта попытка оказалась неудачной. Сераскир согласился со своей стороны не мешать русским, но предложил провести все дело так, чтобы ни ему, ни карсскому паше как бы совершенно не было известно о производимых русскими закупках; он ссылался на то, что отказал уже персиянам в покупке свинца и пороха в турецких владениях, что Турция находится в дружеских сношениях с Россией и Персией, и потому помогать той или другой он почитает противным международным правам и нейтралитету.
Неудача этой попытки усложнялась еще тем, что казачий конвой, сопровождавший Блома до турецкой границы, постигла горькая участь. На возвратном пути, в окрестностях Цалки, близ озера Топорвани, он был внезапно атакован какой-то скитавшейся шайкой турецких разбойников и, 15 апреля, погиб в неравной битве. Из семнадцати донцов, бывших тут, сотник Миронов и с ним семь казаков были изрублены, пять человек раненых захвачены в плен, и только четверым удалось спастись в густых камышах Топорванского озера. Говорили потом, что головы убитых казаков были доставлены к Шериф-are и что он отправил их в Эривань к сардарю.
Столь же мало успеха имели и сношения князя Северсамидзе с карсским пашой. Паша говорил откровенно, что если бы он и разрешил покупку, то транспортов все равно не пропустит подданный Турции, но тайный сторонник эриванского сардаря,– владелец Магазбертский, Ага-Шериф. Во всяком случае” закупка продовольствия без участия этого последнего производиться не могла, и Северсамидзе обратился к нему, но Шериф отвечал, что он не даст своего согласия без позволения эриванского сардаря. Таким образом, и миссия Паскевича, и экспедиция Бенкендорфа не повели ни к чему, и князь Северсамидзе с трудом достал хлеб только для своего отряда.
К счастью для Бенкендорфа, 23 апреля утром прибыл наконец в Эчмиадзин давно ожидаемый вьючный транспорт на волах из Грузии. На десять дней войска были обеспечены, и Бенкендорф решился немедленно, не ожидая возвращения Северсамидзе, продолжать наступление. В тот же день вечером войска двинулись к Эривани.


XVIII. АВАНГАРД ПОД ЭРИВАНЬЮ (Генерал Бенкендорф)

Знаменитая крепость Эривань стоит на скалистом, возвышенном берегу быстрой речки Занги, древнего Гураздана, верстах в тридцати к востоку от Эчмиадзина. Неприступны ее твердыни, и о них не раз уже сокрушались все усилия русских войск.
К концу апреля 1827 года, в то время, как Бенкендорф совершал свои движения по окрестностям Эчмиадзина и главные действующие силы русских готовились вступить в Эриванское ханство, в крепости тревожно ожидали блокады.
На помощь персиян надежды не было: ли шах, ни Аббас-Мирза еще не были готовы к военным действиям, и крепость должна была рассчитывать только на свои собственные силы против грозного наступления русских. Отряд Бенкендорфа был, правда, слишком малочислен, чтобы страшиться его нападения; но он мог блокировать крепость и подорвать ее нравственные силы до тех пор, пока надвинутся грозные силы Паскевича – и безвозвратно решат участь Эривани. И много мучительных дум прошло за эти дни в седой голове сардаря.
Слух о каждом отважном движении Бенкендорфа в окрестностях Эчмиадзина в тот же день достигал Эривани. Но вот, в роковое утро 24 апреля, запыхавшийся гонец примчался с известием, что русские идут по направлению уже к самой крепости. Часу в девятом утра, действительно, послышалась вдали трескотня ружейной перестрелки: эриванская конница встретила русские войска в ближайшей деревне и, спешившись в садах за высокими заборами и рвами, пыталась остановить наступление. Целый час держалась она с непривычным для персиян упорством и стойкостью. Две роты грузинских гренадёр, наконец, штыками выбили ее из засады, прошли через всю деревню и на глазах эриванских жителей заняли высокий курган Муханат-Тапа, лежавший против юго-восточного угла укреплений. Со стен Эривани загремели пушки; гарнизон сделал сильную вылазку, и два батальона сарбазов, выйдя из южных и восточных ворот, заняли сады, облегавшие с той стороны городские предместья. Снова загорелся бой. Грузинские гренадеры пошли штыками очищать предместья, и к вечеру большая часть садов окончательно перешла в руки русских; неприятельская пехота ушла в город, конница отступила по дороге к. Нахичевани.
Оставив роту грузинцев в садах и две роты карабинерного полка на кургане Муханат-Тапа, Бенкендорф собрал остальные войска и расположил их лагерем против южной стороны Эривани. Отсюда он и начал постепенное обложение крепости.
В ночь на 25 апреля Ширванский батальон занял Ираклиеву гору, лежащую на западной стороне Эривани, и подполковник Эристов поставил на ней свою батарею. С первыми лучами солнца загремела по крепости канонада. Первая же граната обрушила одну из крепостных амбразур, сбив неприятельское орудие; вторая – зажгла дворец эриванского сардаря. В крепости ударили тревогу, и стены Эривани покрылись сарбазами. Завязалась упорная перестрелка, и гром пушечных выстрелов покрыл своими перекатами дикие крики, которыми, видимо, хотели ободрить себя персияне. Часам к одиннадцати утра канонада стихла. Ширванцы возвратились в лагерь, а на Ираклиевой горе остался наблюдательный пост из двух рот карабинеров и четырех батарейных орудий, под командой майора Хамуцкого.
Наступившее затишье было, однако, непродолжительно. В четвертом часу пополудни поднялась тревога уже в русском лагере. Сильный персидский отряд из пехоты и конницы, под личной командой эриванского коменданта Сават-Кули-хана, скрытно пробрался через восточное предместье, вошел в сады и неожиданно ринулся на грузинскую роту. Внезапно атакованная значительными силами, рота подалась назад. Но скоро на помощь к ней подоспели из лагеря остальные части первого батальона, под командой полкового командира флигель-адъютанта полковника барона Фридерикса. Персияне в свою очередь отступили и, заняв крепкую позицию, прикрытую с фронта глубоким, скалистым оврагом, упорно сопротивлялись наступавшим русским войскам. Завязался жаркий бой. Начальник отрядного штаба полковник Гурко, прискакавший из лагеря на шум битвы, приказал роте карабинеров, занимавшей Муханат-Тапу, вступить в дело. Капитан Колпинский, командовавший ею, искусным движением вышел в тыл неприятелю, и только тогда персияне, очутившиеся между двух огней, обратились в бегство. Напрасно некоторые части их пытались держаться в садах и на кладбище,– пункты эти взяты были штыками, и гренадеры остановились только под стенами крепости. Поражение неприятеля было полное, и потери его были весьма велики: сто неприятельских тел осталось на месте. Пленных не было, ибо, как доносил Бенкендорф, гренадеры никому не давали пощады. Дибич – все еще находившийся в Тифлисе – поставил, однако, это обстоятельство на вид Бенкендорфу и просил его на будущее время удерживать солдат от напрасного кровопролития. Русские потеряли из строя восемнадцать человек, и между ними убитым подпоручика князя Вачнадзе.
На следующий день другой батальон ширванцев, под командой майора Юдина, был послан занять северный форштадт крепости. С барабанным боем и распущенным знаменем ширванцы прошли, под сильным пушечным огнем, мимо всего восточного фаса крепости, вступили в форштадт и заняли базар, мечеть и все предместье до самого берега Занги. На высоте Тапа-Баши стала деревня и открыла канонаду по крепости. Неприятель отвечал со всех орудий и бросил бомбы; но, к счастью, неприятельские выстрелы не причиняли осаждавшим никакого вреда. 27 числа, окончательно был занят и восточный форштадт. Теперь крепость была обложена со всех сторон.
Войска расположились так: три роты Тифлисского полка остались в Эчмиадзине, где собраны были больные и все лишние тяжести авангарда, в лагере, против южного фаса Эриванской крепости, стали: весь Грузинский гренадерский полк, три орудия и казачьи полки Андреева и Карпова, и тут же поместилась главная квартира Бенкендорфа. Сам он поселился в саду, в китайской беседке с белым мраморным фонтаном, в той самой, где год перед этим содержался князь Меншиков. Далее, курган Муханат-Тапа заняла рота карабинеров и сотня казаков; против восточного фаса стоял второй батальон Ширванского полка с двумя орудиями, под командой подполковника Волжинского; а между ширванцами и карабинерами, служа связующим звеном между ними, расположилась рота тифлисцев. Затем, против северного фаса действовал первый батальон Ширванского полка и четыре орудия, под командой майора Юдина, а против западного, на Ираклиевой горе,– три роты карабинеров, два орудия и пятьдесят казаков, под командой майора Хамуцкого. От последнего отряда был выставлен пост для охраны моста через речку Зангу.
Блокада Эривани началась. Бенкендорф имел, между прочим, поручение попытаться склонить сардаря на добровольную сдачу крепости. Но в успех этого предприятия едва ли кто верил. Сардарь обладал огромными богатствами, и деньгами подкупить его было невозможно. Оставалось одно средство, которое могло оказаться действенным,– это обещать ему, что, в случае присоединения Эриванского ханства к России, он будет оставлен в том же звании сардаря, с сохранением всех его доходов. Исполнение этого обещания Дибич считал весьма удобным и выгодным: сардарь был восьмидесятилетний старик, не имел сыновей, и со смертью его все обязательства по отношению к нему кончались бы сами собой. Но сардарь отказался и от этого. Неподатливость его объяснялась, между прочим, тем, что он знал о затруднительном положении русского отряда, не имевшего обеспеченного провианта и не находившего его в окрестностях. Небезызвестно было ему, что солдаты одно время питались кореньями. Рассказывают, что, как бы в насмешку над положение Бенкендорфа, он прислал просить у него бутылку шампанского. Этого добра в отряде оказалось вдоволь, и генерал отправил сардарю целый ящик вин с дорогими закусками. Тот должен был принять этот подарок и, по обычаю Востока, отблагодарил Бенкендорфа персидскими сластями и фруктами.
Неудача переговоров с сардарем не уничтожила, однако, надежд отворить крепость посредством золотого ключа, и Бенкендорф завел сношение с комендантом Эривани, Сават-Кули-ханом. Этот последний оказался сговорчивее, однако, не хотел дать решительного ответа до личного свидания с Паскевичем.
Так проходил день за днем, среди перестрелок и стычек; но в течение этого времени не было попыток прорвать блокирующую линию русских. Вдруг, в ночь с 29 на 30 апреля, на пикет, охранявший мост через Зангу, бросилась персидская конница – Бог весть откуда появившаяся, но, видимо, намеревавшаяся прорваться в крепость. По первым же выстрелам гарнизон, со своей стороны, сделал сильную вылазку, и пост был окружен густыми толпами неприятеля. Пятьдесят человек солдат, с поручиком Петровым во главе, видя многочисленность персиян, заняли бугор неподалеку от моста и здесь выдержали геройский бой с неприятелем, в двадцать раз превосходившим их силами. Пока Петров отбивался, крепость гремела изо всех орудий северного и западного фаса, чтобы не допустить на место боя подкреплений. Батареи майоров Хамуцкого и Юдина стали отвечать, а взвод карабинеров двинулся на выручку Петрову. Но там уже дело окончилось. Петров не только отстоял свой пост, но смелым ударом в штыки разогнал неприятеля: сарбазы возвратились в крепость, конница ушла обратно на ту сторону Занги. С наступлением дня русские могли убедиться, что попытка неприятеля стоила ему громадных потерь: все поле между бугром и крепостью было завалено персидскими телами. В русском отряде потерь не было, что объясняется отличным выбором позиции и самой смелостью внезапного перехода от обороны к наступлению. Петров, в чине поручика, получил за это дело золотую шпагу – случай в то время исключительный.
Как ни ничтожна была сама по себе попытка неприятеля прорваться в крепость, но она наводила на мысль, что курды стояли где-нибудь поблизости. Предположение это имело основания; давно уже носились слухи, что Гассан-хан выступил из Сардарь-Абада со всей своей конницей, а в ночь со 2 на 3 мая казачьи разъезды видели большие огни за Араксом. Это обстоятельство могло выгодно отозваться на блокаде. По счастью, в этот самый день и в русский лагерь прибыли подкрепления. То были два конные полка черноморского войска, доставившие из Грузии вьючный транспорт на своих лошадях. И Бенкендорф воспользовался подкреплением, чтобы заставить Гассан-хана держаться подальше от русского лагеря. 4 мая барон Фридерикс с двумя ротами грузинских гренадер, с одним орудием и двумя сотнями черноморцев послан был на разведку к стороне Гарничая. Верстах в пятнадцати от лагеря, по Нахичеванской дороге, отряд этот внезапно был атакован Гассан-ханом. Поручик Коцебу, обер-квартирмейстер Кавказского корпуса, один, без конвоя, поскакал известить о том Бенкендорфа; но пока Бенкендорф вел из лагеря всю свою конницу, Фридерикс не только успел отразить нападение, но и заставил Гассан-хана отступить обратно к Сардарь-Абаду. Войска воротились в лагерь. Прошло три-четыре дня,– Гассан-хан появился снова, и на этот раз уже на самой Занге. Вечером 8 мая получил Бенкендорф об этом верные сведения и в ту же ночь решился жестоко наказать неприятеля.
Три казачьи полка, два черноморские и один донской, подкрепленные частью пехоты, в полночь вышли из лагеря навстречу неприятелю. Но Гассан-хан вовремя проведал об этом движении и, спешив свою конницу, занял крепкую позицию в углу, образуемом слиянием Аракса и Занги. Выгода внезапного нападения исчезла для Бенкендорфа, и ему приходилось или брать переправу открытой силой, или перейти реку правее, там, где не было бродов. А Занга была в разливе и со страшной силой несла свои мутные волны. Он выбрал последнее. Но едва казаки стали спускаться к реке, как неприятель, заметив обходное движение, отступил и стал на другой позиции, за глубокой и быстрой речкой Абаранью, через которую бродов уже не было вовсе. Медлить атакой было, однако, невозможно. Донской подполковник Карпов, знакомый персиянам с Карасу-Башинского дела, во главе полка первый бросился вплавь.
То было проявление безумной отваги. Абарань неслась со страшной быстротой, и лошадей относило течением далеко в сторону. Вода доходила до груди казаков, и на поверхности ее виднелись только конские головы да казацкие шапки. Но донцы плыли, все ближе и ближе к берегу. За ними следовала грозная черноморская сила. И вот донцы на берегу. Вся курганская конница разом обрушилась на них. Но подоспела черноморская бригада и дружным ударом “на слом” опрокинула курдов. Тогда началось страшное истребление неприятеля. Волны Аракса поглощали тех, которые пытались переплыть на его правый берег, а казачьи пики уничтожали все, что спасалось по левому берегу. Жестокое преследование продолжалось до самого Сардарь-Абада. Часть неприятельской конницы успела вскочить в крепостные ворота, другая, отбитая в сторону, загнана была в турецкие владения. Никогда еще курды не испытывали такого страшного поражения; вся дорога, на протяжении двадцати пяти верст, была покрыта мертвыми телами, трупами лошадей, разбросанными вещами, седлами, оружием и даже палатками. В руках казаков остались вьюки самого Гассан-хана. Потеря неприятеля была чрезвычайно велика. Сперва ее считали в триста человек, но впоследствии курды сами говорили, что потеряли убитыми и утонувшими более шестисот всадников, и в том числе многих важных лиц из Карадага и Хоя. Знаменитый куртинский старшина, Гуссейн-Ага, и карапапахский владелец, Мурсал, пропали без вести; утонули ли они или были убиты,– но тел их так и не было найдено. В плен взято было пятьдесят три человека – все раненные, и в числе их тесть самого эриванского сардаря. К общему сожалению, сам Гассан-хан ушел невредимым; но была минута, когда он был уже окружен казаками и спасся только благодаря необычайной легкости своего коня. Со стороны русских потеря была совершенно ничтожна, изрублены черноморский сотник Ильяшенко и один казак, да двое черноморцев ранены.
Вестнику об этом славном деле, донскому есаулу Грекову, Паскевич собственноручно навесил орден св. Владимира с бантом.
Разбитый на Занге и Абарани, неутомимый Гассан-хан с необычайной быстротой успел собрать новый пятитысячный конный отряд и стал за Араксом, у Бей-Булаха, в самом центре армянского населения. Уже 14 мая, через три дня после рокового для курдов боя, полковник Гурко видел за Араксом большое число палаток. Армяне, ездившие туда, сообщили, что там стоит с карапапахами Наги-хан, к которому стягивались остатки разбитых войск и новые толпы. Получены были в то же время известия, что Гассан на место Измаил-аги, попавшего в плен, возвел в достоинство айрюкского хана родного брата его, Ибрагима, и поручил его наблюдению дорогу от Эривани вплоть до Амамлов и Беканта. Айрюкцам приказано было опустошить провинции, жечь армянские деревни, истреблять хлеба и убивать тех армян и татар, которые будут заниматься поливкой посевов, вопреки воле сардаря. За каждую русскую голову им обещано было по сто, а за армянскую по пятьдесят рублей. Гассан принимал систему войны самую опасную для блокадного корпуса, и нельзя было не удивляться его энергии и воинской опытности, которыми он, как выражается Паскевич, “далеко превосходил опрометчивые расчеты наследного принца”.
Не довольствуясь действиями на берегах Аракса, Гассан-хан всячески старался сообщать известия о них в самую крепость, чтобы поддержать в гарнизоне бодрость и энергию. В течение двух-трех дней на русских аванпостах пойманы были один за другим семь лазутчиков, пробиравшихся в крепость. А в ночь с 14 на 15 мая пыталась пробиться в нее, между ширванским лагерем и курганом Муханат-Тапа, целая конная партия. Ее отразили тифлисцы.
Гарнизон, со своей стороны, проявлял необычайную деятельность и частыми вылазками старался приковать внимание русских войск к крепости, чтобы тем дать Гассан-хану полную свободу действий. В ночь на 16 мая сарбазы произвели энергичную атаку против Ираклиевой горы; 17 мая вылазка повторилась; а пока карабинеры стойко выдерживали нападение, персидская конница пыталась прорваться из крепости с другой стороны, мимо кургана Муханат-Тапа. Прискакавшие туда казаки разбили ее и гнали до крепостного рва. Одного пленного привезли с собой в лагерь и от него узнали, что партия сопровождала курьера, который должен был передать Гассан-хану какие-то депеши. 19 мая опять тревога – и опять сильная вылазка.
Бенкендорф нашел необходимым усилить пост Муханат-Тапа ротой Тифлисского полка, с одним орудием; но главное внимание его все-таки было обращено за Аракc, откуда доходили недобрые вести. Бежавшие в русский лагерь армяне умоляли его о помощи, говоря, что Гассан-хан угоняет все христианское население внутрь Персии. Отходить далеко от крепости Бенкендорф не имел возможности, тем не менее, вся русская конница приблизилась к Араксу и стала высылать летучие наблюдательные партии.
Распоряжение это оказалось очень удачным и скоро принесло богатые плоды. Так, 21 мая Бенкендорф отрядил четыре сотни черноморцев, под начальством войскового старшины Вержбицкого, для нападения на татар, пришедших с прикрытием из Даралагёза в деревни, лежащие на речке Кара-Булак.
На следующий день, на рассвете, двенадцать человек татар с двадцатью вьючными быками нечаянно наткнулись на сильный пост, высланный этим отрядом. Сопротивление было бесполезно, и татары сдались без выстрела. Вержбицкий, присоединив к себе пост, выступил тогда далее, предполагая впереди близкое присутствие неприятеля. Пройдя не более четырех верст, он нашел конную партию в сто человек, со значительным количеством вьюков, засевшую в овраге. Татары открыли сильный огонь.
Казаки спешились и окружили врагов. Был тут один армянин. Он представил татарам всю бесполезность непосильного сопротивления, и партия положила оружие. Казаки взяли девяносто человек пленных и значительное количество быков.
Вслед за тем открыты были еще две конные партии, каждая по пятьдесят человек; одна стояла около деревни Чадкран, другая шла с вьюками к селению Башкент, лежащему за речкой Кара-Булак. Посланные за ними две сотни казаков не могли догнать уходивших всадников, но им удалось захватить несколько человек в плен и отбить нескольких лошадей и более ста быков, навьюченных пшеницей и разными вещами.
25 мая, будучи в Эчмиадзине, Бенкендорф получил известие, что Гассан-хан, с небольшим конным отрядом, расположился на правом берегу Аракса, против удобнейшего брода, и мешает жителям возвращаться на левый берег в свои селения. Бенкендорф немедленно собрал отряд и на следующий день, в пять часов утра, был уже в деревне Феда, в одной версте от Аракса. Там армяне сказали ему, что Гассан-хан действительно стоял вблизи с сильным отрядом, при котором были три пушки, но на рассвете поспешно ушел вниз, по направлению к Сардарь-Абаду.
Чтобы узнать действительные силы Гассан-хана, Бенкендорф предпринял рекогносцировку и, оставив на левом берегу батальон егерей и орудия, сам со всеми казаками перешел Аракc.
В двух верстах от берега встретилось ему селение Хан-Мамат. Он занял его и отрядил Вержбицкого с тремя сотнями казаков вперед для наблюдения за персиянами.
Скоро Вержбицкий дал знать, что он наступает на неприятеля. Бенкендорф немедленно отправил на помощь к нему Донской казачий полк подполковника Карпова. Но прежде чем этот последний подошел,– с черноморцами случилась беда. Дело в том, что Вержбицкий, старый и опытный воин, один их лучших представителей Черноморского войска, на этот раз оплошал. Неприятель сделал перед ним фальшивое отступление к горам и завел преследовавших казаков в каменистые, наполненные оврагами места, где они не могли даже развернуться. Несмотря на то, Вержбицкий, увлеченный храбростью, бросился на врагов и опрокинул было их правый фланг,– как вдруг массы конницы, бывшие в засаде, ударили на него с тыла...
В глухих оврагах черноморцы внезапно очутились охваченными всей четырехтысячной конницей самого Гассана. Они заметили опасность только тогда, когда уходить из-под ударов уже было поздно. Сам Вержбицкий, донской сотник Ушаков и с ними более ста черноморцев были изрублены; остальные в беспорядке поскакали назад. Но горе тем войскам, которые побегут от куртинской конницы,– редкий тогда избегнет ее горячего преследования. Поражение черноморцев было бы еще решительнее, если бы в этот момент не подоспел Карпов с донцами. Он остановил курдов и дал возможность остаткам черноморцев выбраться из западни, откуда никто из них уже не чаял выхода.
Воодушевленный успехом, Гассан-хан перешел Аракс и напал на татарские селения, чтобы перегнать их в. Персию. Бенкендорф вовремя подоспел сюда со всей своей конницей и отстоял татар. Гассан-хан был отражен и ушел снова за Аракc. Частная неудача, конечно, не могла отразиться на общем ходе военных действий; она принесла даже некоторую пользу тем, что курды все-таки были спугнуты со своего гнезда у Бей-Булаха и отодвинулись дальше к горам, а это дало возможность одному из множества татарских племен, обитавших на Эриванской территории, именно целому Шадлинскому султанству, перейти на русскую сторону. Бенкендорф вернулся в лагерь.
Блокада Эривани шла между тем своим чередом, и русские батареи время от времени принимались громить ее вековые стены. Взирая на грозную позицию русского авангарда, гарнизон начинал уже падать духом. Напрасно эриванский сардарь, стараясь ободрить персиян, указывал им на прежние блокады, говоря, что русские скоро отойдут от крепости. Сам он мало верил этому и отправлял из города в Казбин все драгоценности, в том числе золотую луну, снятую с эриванской мечети. Мера эта еще более повергла в уныние и гарнизон, и жителей. Вылазки из крепости прекратились; в городе обнаружился в значительной степени недостаток жизненных припасов, а к этому присоединились еще гнилые горячки, от которых смертность достигла ужасающей цифры. Ходили слухи, что сардарь намерен был с небольшим конвоем прорваться из Эривани, и Бенкендорф обещал пятьсот червонцев тому, кто схватит его живого.
По словам очевидцев, наступило лучшее время, чтобы овладеть Эриванью, но Бенкендорфу приказано было ограничиться только блокадой и отнюдь не домогаться покорения крепости.
Положение Эривани с каждым днем становилось все хуже и труднее, и сардарь попытался наконец привести в исполнение свое намерение – вырваться из крепости. Это было 6 июля. Персияне внезапно сделали вылазку и напали на пост, занимавший Ираклиеву гору. Но пока карабинеры отбивались,– на всех постах усилена была бдительность, чтобы, под прикрытием этой вылазки, сардарь не бежал из крепости. Персияне это заметили, и вылазка кончилась пустой перестрелкой.
Так прошло время до 15 июня, когда в блокадном лагере появился сам Паскевич. А вслед затем, на смену Бенкендорфу, прибыла двадцатая пехотная дивизия, под командой генерала Красовского.
Константин Христофорович Бенкендорф, начавший походом к Эчмиадзину свою боевую кавказскую службу, принадлежал к числу весьма замечательных военных деятелей России первой четверти нашего века. Он был один из тех прославившихся в эпоху наполеоновских войн партизанов, на которых с глубоким вниманием должен остановиться каждый военный историк.
В тревожные, бурные времена, Бенкендорф появлялся всюду, где только начиналась война и слышались выстрелы. А между тем, в своей молодости он совсем не готовился к военному поприщу. Представитель одной из лучших, старинных эстляндских фамилий, он получил солидное образование, говорил почти на всех европейских языках и посвятил себя вначале исключительно дипломатической карьере. И в то время, как старший брат его, Александр Христофорович, впоследствии всемогущий шеф корпуса жандармов и один из приближенных к императору Николаю Павловичу людей, дослужился в военной службе уже до генеральского чина,– Константин Бенкендорф, состоявший при министерстве иностранных дел, получил звание камергера. Это было, впрочем, и последнее служебное повышение его на гражданском поприще. Наступил 1812 год, и Бенкендорф охотно променял свой камергерский ключ на скромный чин армейского майора и стал в ряды защитников отечества. Когда он приехал в Тарутинский лагерь, Кутузов предложил ему поступить в один из кавалерийских полков; но Бенкендорф, мало знакомый с фронтовой службой, просил назначить его в летучий отряд барона Винценгероде, действовавший в окрестностях Москвы и Можайска. В этом-то отряде, под руководством опытного генерала, он узнал военное дело и вскоре проявил такие боевые способности, которые быстро образовали из него лихого партизана. В отечественную войну он получил георгиевский крест и чин подполковника.
В 1813 году, когда началось освобождение Германии, Бенкендорф командовал уже самостоятельным отрядом, с которым и не расставался до самого заключения мира. С ним он прошел через всю Германию и Францию, ознаменовав свой путь целым рядом блестящих партизанских дел, которые доставили ему чин полковника и звание флигель-адъютанта, потом генеральский чин и орден св. Георгия 3-его класса. В то же время он сумел вызвать в подчиненных ему казаках любовь и доверие, которые сохранил до самой смерти; немецкое имя Бенкендорфа пользовалось среди донцов такой популярностью, которой могли позавидовать многие донские уроженцы, не говоря уже о просто русских офицерах, командовавших партизанами. Сам Бенкендорф объясняет это своей любовью к казакам и умением действовать на их нравственную сторону. “Безграничное самолюбие,– писал он императору Александру,– есть одно из отличительнейших свойств казаков, и я этим пользовался. В виду регулярных войск, из одного соревнования с ними, они готовы на все, и трудно себе представить такую лихую, молодецкую атаку, как под Жюилье (в январе 1814 года), когда казачий полк Жирова шел в атаку справа, полк Сысоева – слева, а два эскадрона павлоградских гусар в середине...”
После французских войн Бенкендорф командовал некоторое время драгунской бригадой, а затем, зачисленный по кавалерии, возвратился к своей дипломатической деятельности и был назначен чрезвычайным посланником ко двору короля Виртембергского.
Дипломатические занятия не могли, однако, погасить в нем воинственного духа. Приобретя военную опытность и имя, почетное в войсках, он ожидал только случая, чтобы снова явиться на свое любимое поприще. И вот, едва началась персидская война, как он, не колеблясь, решается оставить семью, прекрасный климат Германии, почет, которым был окружен при королевском дворе, и пишет государю письмо, прося для себя назначения в Кавказском корпусе. Император Николай вполне оценил благородный порыв отважного генерала, и, посылая его, еще осенью 1826 года, в Грузию, вместе с тем назначил своим генерал-адъютантом. Назначение его на Кавказ было дано ему, однако, с тем, чтобы, по окончании войны, он немедленно вернулся в Петербург.
Бенкендорф приехал в Тифлис в самый разгар интриг и доносов Паскевича. По своему положению при Дворе, ему естественно было принадлежать к сторонникам Паскевича, чем Ермолова. Тем не менее он отнесся с подобающей справедливостью к сплетням о масонских и архилиберальных тенденциях, будто бы обуявших весь Кавказ, и писал своему брату, шефу жандармов, что все изветы на Ермолова лживы. Письмо это было показано императору.
Паскевич, согласно с желанием самого государя, поручил Бенкендорфу командование авангардом,– положение, которое в ермоловских войсках обыкновенно принадлежало Мадатову. Украшенный Георгием на шее, пылкий, отважный, он быстро овладел любовью и уважением своих подчиненных и повел их к победам.


XIX. ПАСКЕВИЧ НА АРАКСЕ

После замедлившихся приготовлений к военным действиям, Паскевич выехал наконец, 12 мая 1827 года, из Тифлиса, окруженный блестящим конвоем из пятисот человек грузинских и армянских князей лучших фамилий. Дибича тогда уже не было на Кавказе; он выехал из Тифлиса еще 30 апреля. И Паскевич был теперь полным и самостоятельным распорядителем вверенного ему края.
В Шулаверах он осмотрел полки, уже готовые к походу, и отдал приказ выступать. 13 мая войска пошли эшелонами, но подвигались вперед чрезвычайно медленно. Дороги были еще так плохи, что сам Паскевич, ехавший в легкой коляске, едва в три дня сделал тридцать верст и добрался до Акзабиюкского поста. Отсюда он писал государю, что понимает теперь, почему тяжелые транспорты проходили этот путь в десять и более дней.
Вообще, знакомясь с обстоятельствами, в которых жило Закавказье, Паскевич научился многому и принимал меры, необходимость которых еще недавно ему не была понятна. Действующие войска он усиливал: из Нальчика, с Кабардинской линии уже шли к нему два батальона Кабардинского полка, и в то же время формировался конный армянский легион в Тифлисе. Там, 15 мая, в армянском соборе совершилась торжественная церемония освящения армянского знамени, а 17 мая дружина уже выступила в поход к Эривани. На пути ее поднималось армянское селение и присоединялось к своим братьям. Скоро дружина насчитывала в своих рядах более тысячи всадников, “пылавших,– как доносил Паскевич,– духом верности и преданности к России”. Трудно изобразить восторг их, когда, впоследствии, перед их глазами встали святые стены Эчмиадзина, на которых тихо колебалось русское знамя.
В тот день, как армянский легион выступал из Тифлиса, 17 числа, Паскевич был еще в Акзабиюке. Там случилось одно обстоятельство, прибавившее уже к тревожным заботам о необеспеченном положении авангарда под Эриванью новые.
В главную квартиру приехал курьер из Карабагского отряда, от генерала Панкратьева, с депешами еще от 7 числа, чрезвычайной важности. В них говорилось о смерти персидского шаха, будто бы скончавшегося за несколько дней перед тем в Тегеране; известие это подтвердилось в тот же день и частным путем, совершенно с другой стороны, из Нахичевани.
Известия эти, основанные на слухах, не были достоверны; но с часу на час можно было ожидать, что они подтвердятся официальным путем, и тогда для России создалось бы совершенно иное положение. Смерть шаха, в которой не было ничего невероятного по самой преклонности его лет и по тем тревогам, которые пришлось ему пережить за последнее время, могла совершенно изменить русскую политику и повлиять на самый ход военных действий. Слишком хорошо известны были последствия, какими всегда сопровождается в Персии смерть царствующего государя, чтобы не глядеть с опасением на будущее. С большой вероятностью можно было ждать, что в Персии произойдут серьезные замешательства, что за раздорами многочисленных шахских сыновей поднимутся междоусобия и мятеж народный разольется от ворот Тегерана до русской границы. Могло случиться прежде всего, что один из сонаследников, ближайший по местопребыванию к сокровищам покойного отца, раньше других захватит вместе с ними власть и корону, как сделал сам Фетх-Али-Шах по смерти дяди, Ага Мохаммед-хана,– и тогда Аббас-Мирза, отвлеченный от столицы войной, мог быть легко оттеснен и от престола. Паскевичу представлялась сложная задача решить, как должен он поступать в смутных обстоятельствах, которые могли возникнуть в Персии: поддерживать ли Аббас-Мирзу и с ним трактовать о мире, если он на первое время восторжествует над другими претендентами на шахский престол, или же принять предложения того из претендентов, который покажет себя непритворно расположенным к России, допустит ее влияние и будет притом настолько силен, чтобы поддержать свои обещания на деле.
Но если бы исчезла всякая надежда на возможность восстановить порядок и единодержавие в земле, раздираемой различными честолюбцами, Паскевич предположил во всяком случае принять под русское покровительство все смежные с новой русской границей ханства на тех же условиях, на которых некогда были приняты в подданство ханы карабагский, ширванский и другие; он даже соглашался дать им права несколько большие, оставив им совершенную политическую независимость, лишь бы только владения их заслоняли новые приобретения России от всякого покушения персиян.
Все недоумения Паскевича, о которых он писал государю, были разъяснены впоследствии распоряжениями из Петербурга, которые вместе с тем должны были послужить программой для действий Паскевича и на будущее время при всяких обстоятельствах. “В случае междоусобной войны и всеобщего безначалия,– писал ему граф Нессельроде,– Персия легко может подвергнуться совершенному разрушению. Не будет существовать никакого правительства, и мы поставлены будем в недоумение, с кем начать переговоры или установить верные сношения. В таком положении дел, когда все погружено будет в замешательство и расстройство, не следует принимать никакого участия во внутренних раздорах, ни поддерживать ни того, ни другого соискателя престола, а быстро продолжать военные действия, перейти за Аракc и, главным образом, занять Энзели, чтобы утвердиться на берегу Каспийского моря. В этом пункте держаться до тех пор, пока Персия будет волнуема междоусобиями, предлагая постепенно господствующей стороне мир и возвращение как всех завоеваний на правом берегу Аракса, так и самого Энзели, с тем, чтобы Персия уступила России Эриванское и Нахичеванское ханства и заплатила военные издержки”.
И относительно прочих ханств государь не был согласен с мнениями Паскевича. Если бы ханы, пользуясь безначалием, пожелали отторгнуться от Персии и сделаться независимыми, то Паскевич не должен был ни возбуждать их к подобной решимости, ни отклонять от нее. Единственное обещание, которое он мог им сделать – это обещание убежища в России в том случае, если бы опасность принудила их оставить ханства и удалиться в Грузию. Государь постановлял непреложным правилом – всемерно уклоняться от всяких обещаний, внушений и воззваний, которые могли бы возложить на Россию какие-либо стеснительные обязательства в будущем; он требовал границы по Аракc и не допускал никаких других соображений, могущих завлечь далее этой, ясно определенной цели.
Ответ этот пришел, однако, лишь впоследствии, когда Паскевич находился уже под Эриванью и когда достоверно стало известно, что слух о смерти шаха ложен. Теперь же Паскевич шел вперед, готовый к действиям, но еще не уверенный, какие действия ему предстоят. Обгоняя войска и любуясь их молодецким видом, он, впрочем, писал государю: “Надеюсь с Божьей помощью, что персияне раскаются до истечения пятимесячного срока в том, что дерзнули объявить войну, и почетный мир будет подписан в стенах Тавриза”. Из Гергер 3 июня Паскевич уехал, оставив войска позади, и приказал следовать за собой налегке только лейб-гвардии Сводному полку, полку донских казаков и армянской сотне с двумя орудиями. Он торопился в Эчмиадзин, чтобы до прибытия туда войск ознакомиться на месте с положением дел и безотлагательно принять необходимые меры к дальнейшему наступлению.
8 июня Паскевич уже был в Эчмиадзине.
Здесь встретил его посланный от Аббаса-Мирзы с письмом и новыми предложениями мира, впрочем, весьма уклончивыми. Персияне не шли далее уступок Ленкорани и Баш-Абарани, то есть владений, которые давно уже принадлежали России. Паскевич оставил письмо без ответа, а посланного приказал задержать, считая неуместным самое появление его в русском лагере.
“Аббас-Мирза еще не государь Персии,– сказал он посланному,– пусть его величество, шах, сам пришлет доверенного сановника и через него объявит мне свои предложения”. Очевидно, посланный приезжал только разведать о русских силах. Он скоро и переменил свою политику, стараясь выдать себя за человека, приверженного к русским, готового содействовать им своими связями и к овладению Сардарь-Абадом, и к возмущению сильного авшарского племени, кочевавшего возле Урмийского озера. Паскевич окончил все подобные разговоры словами: “Мы никого не обманываем, и сами в обман не дадимся”.
Войска подходили к Эчмиадзину и становились лагерем. Вся батарейная артиллерия тотчас была отправлена под Эривань, чтобы прибытием своим устрашить гарнизон, а если комендант расположен сдать крепость, то доставить ему для того благовидный предлог. Бенкендорф давно уже писал Паскевичу, что Сават-Кули-хан только ожидает русского главнокомандующего, чтобы войти с ним в непосредственные сношения. Но заявления со стороны коменданта были только хитростью, так как все дело обороны находилось в крепких руках старого сардаря, человека, по выражению Паскевича, “с большим нравственным духом”. А он был верен Персии. Комендант не смел, да и не мог действовать против воли сардаря, и даже ответ на записку, которую Бенкендорф послал к Сават-Кули-хану, пришел за ханской подписью. “Если Паскевич,– писал эриванский сардарь,– намерен видеть коменданта для переговоров о сдаче,– то это бесполезно, так как, будучи главным начальником, я решил уже не сдаваться”. Но свидание по всякому другому делу он разрешал, под условием, однако же, чтобы предмет разговоров был ему известен. Паскевич приказал Бенкендорфу ответить, что не он просил свидания у коменданта, а комендант сам хотел его видеть,– и затем перервать всякие сношения с крепостью.
Стойкость сардаря была тем непонятнее, что он, по-видимому, не мог рассчитывать ни на какую помощь. С прибытием Паскевича в Эчмиадзин все ожидали, что участь Эривани будет немедленно решена. На этом настаивали генералы Унтилье и Трузсон. Между ними были разногласия только относительно времени, необходимого для овладения крепостью. Первый, начальник артиллерии, считал, что для пробития брешей потребуется 20 дней, а Трузсон, начальник инженеров, думал, что осада будет окончена в две недели. И как только прибыли под Эривань батарейные роты, Трузсон не медля начал устраивать батареи по ту сторону Занги, с тем, чтобы разбить башню, которой оканчивалась у реки северная сторона крепости.
9 июня Паскевич сам поехал под Эривань. Осматривая начатые работы, чтобы удостовериться в возможности овладеть Эриванью, он нашел, что успех предприятия почти безнадежен. Крепость имела две высокие параллельные стены, узкое пространство между которыми представляло препятствие еще труднейшее, чем самый ров, опоясывавший крепость. Внутренняя стена уставлена была орудиями, расположенными в закрытых башнях; наружная – имела бойницы и оборонялась ружейным огнем и фальконетами. Самый пункт для атаки выбран был весьма неудачно. Русским батареям приходилось стрелять с правого берега реки, на расстоянии около ста двадцати саженей, давая орудиям большое возвышение, так как левый берег, на котором стояла крепость, значительно командовал правым,– и выстрелы не могли быть верны. Если бы даже орудия и разбили башню, то брешь образовалась бы со стороны Занги, где возвышается скала более чем на пятнадцать саженей,– и штурмовать эту брешь было бы сопряжено с неимоверными трудностями, так как за ней вставала другая стена, также увенчанная башней. “При таких условиях,– писал сам Паскевич,– нельзя было определить, когда бы предприятие сие окончилось и сколько бы стоило зарядов, коих у меня только три тысячи. Я приказал прекратить работы, ибо успеха от них ожидать было нельзя”.
В это время в числе сподвижников Паскевича выдвигается новая личность, незначительная по своему служебному положению, но обнаружившая решительное влияние на ход военных действий. Это был рядовой восьмого пионерного батальона, Михаил Иванович Пущин, разжалованный по делу 14 декабря 1825 года из капитанов лейб-гвардии конно-пионерного эскадрона. Он приехал на Кавказ из Сибири, вместе со своим товарищем по несчастью, Коновницыным, в самом начале 1827 года, когда главнокомандующим кавказского корпуса был еще Ермолов. Снисходя к тяжелому положению молодых образованных людей, брошенных судьбой